Федор Федорович Торнау Воспоминания о Кавказе и Грузии IX Cкучно было мне лежать в опустелом доме, без всякого занятия, s книг и без журналов, которыми, признаться, закоренелые кавказцы тогда очень мало интересовались, имея слишком много собственного дела, поглощавшего все их внимание. Широкий турецкий диван, на котором я помещался, стоял в глубокой нише, украшенной собранием литографированных красавиц, бывшим в те времена в большом ходу и проникшим даже в самые отдаленные концы Кавказа. С утра до позднего вечера для меня открывалось одно дело: принужденно неподвластным взглядом изучать облики всех этих большеглазых, жеманных Сидоний, Меданий, Изидорий и Аврор, а слив их в один общий очерк, составлять себе идеал красоты, способной на веки приковать мое сердце, если только судьба сподобит отыскать его на деле. Эта мысленная работа очень скоро обратилась в совершенно бессмысленное глядение на стену, от которого рябило в глазах, и я всегда был рад, когда старик Берх или мой лекарь Чурукай своим присутствием выводили меня из томительного состояния созерцательного безделья. Слегка поворотив голову — другое движение было мне запрещено — я мог видеть станичную площадь через низенькое окно, но и там находил мало пища для любопытства. Она почти всегда оставалась пустою и оживлялась только в случае тревоги. Несмотря на покорность, изъявленную горцами после экспедиции, Стр. 287 прорывы чрез кордон не успели еще совершенно прекратиться. Иногда они делались с прямою целию воровства; иногда только ради мщения. Раза два в неделю поднималась ночью тревога. Топот скачущих лошадей будил меня; резерв собирался на площади; разносились по улицам призывные клики казаков и голоса казачек, которые никак не упускали случая вмешаться в дело, языком всегда, а иногда и ружьем. В Моздокском полку тогда живо еще хранилось предание о том, как казачки в старое время отстояли Наурскую станицу против кабардинцев, обороняясь, пока мужья не вернулись из партии, и не выручили их, разбив неприятеля на голову. В воспоминание этого подвига ежегодно праздновался в Науре так называемый бабий день, в продолжение которого бабы и девки царствовали в доме и на улице, что в обыкновенное время не подходило к казацкому порядку. На утро после каждого ночного происшествия Берх не пропускал вместе с чаем наделять меня подробным о нем рассказом. То отогнали лошадей и быков, то подстрелили казака на пикете, зарезали старика на пчельнике или захватили ребятишек, без спросу убежавших в виноградники. Один из этих случаев, выходящий из ряду обыкновенных покушений, стоит рассказать подробно. Несколько раз упоминал я о секретах, которые имели привычку выставлять на кордоне, вдоль Кубани и Терека; поэтому не стану повторять моих прежних пояснений, а прибавлю только, что происшествие случилось на секрете в начале декабря, при очень чувствительном холоде, и когда по Тереку шла «порошня», то есть река еще не замерзла, но уже гнала льдины. Полагая, что в такое время никакая живая тварь не сможет переплыть через реку, и холод да льдины совершенно оберегают их от вражеского покушения, пять казаков вместо того, чтобы лежать в секрете со всегдашнею осторожностию, развели на берегу Терека огонек, да возле него и заснули. На счастие, один из них проснулся и пошел подсмотреть, не пробрался ли пожалуй урядник поверять, как казаки исправляют службу на кордоне. Возвращаясь к огню, он остолбенел от удивления. Возле его спящих товарищей стояла странная фигура: неизвестный человек, как Бог его сотворил, грел руки над огнем. Казак остановился поглядеть, что будет дальше. Нагой незнакомец только и имел на себе, что пояс, на котором висел кинжал. Погрев руки несколько мгновений, он стал хватать его за рукоятку; окоченевшие пальцы не сжимались. Казак догадался, кто он таков; потихоньку вынул ружье из влагалища и приложился, однако придержал выстрел, размышляя: от пули Стр. 288 не увернется, так погожу еще да посмотрю, как станет нехристь изловчаться. Ночной гость снова принялся отогревать руки, опять стал браться за кинжал и вторично не стиснул замерзшей руки; тогда он сунул ее прямо в угольный жар. «Нет, брат, погоди, — подумал казак, — дело не хорошее»; спустил курок, и нагая фигура повалилась в огонь. Сонные казаки встрепенулись; по выстрелу поднялась тревога; прискакал постовой офицер и дознал в чем дело. Чеченец из-за Терека увидал огонек, освещавший спящих казаков. На русских у него была канла, душа не вытерпела, он разделся, бросился в мерзлую воду и переплыл через реку напиться вражьей крови. Помешали ему окоченевшие руки, да случайно пробудившийся казак, не то секретные поплатились бы головами за свою неосторожность. Долее трех недель продолжалось мое одиночество, и во все это время только одно обстоятельство заняло мое размышление, заставив подумать о служебной будущности. Возле Темир-Хан-Шуры я получил от Вольховского письмо, в котором он спрашивал, какой желаю я для себя награды, перевода в гвардию или в генеральный штаб, и в самых убедительных выражениях уговаривал после излечения вернуться в Тифлис и по-прежнему продолжать службу в его непосредственном ведении. В Тифлис манили теплый климат, прекрасная природа Грузии и веселая городская жизнь, кроме того дружеский тон письма увлек мои чувства и, не зная про желание Вельяминова меня удержать, я ответил утвердительно, отклонив только перевод в гвардию, предпочитая служить в генеральном штабе. Скоро после того Засс вернулся из похода. Дом оживился множеством гостей, по большей части ехавших по Линии в Ставрополь и в Тифлис. Завелась самая шумная жизнь: обеды и ужины с легкими попойками, поутру охота, вечером игра в карты. К этому времени и я поднялся с постели, недели две походил на костылях и потом воспользовался собственными ногами. В средине ноября я уже мог сидеть на лошади и был на заячьей охоте хотя и без особенного удовольствия, а более из подражания, чтобы не отстать от других. Не люблю я слышать жалобный ребячий крик подстреленного зайца и даже в молодости готов был охотиться за зверем, с которым встреча сопряжена с некоторою опасностию, но никогда не находил удовольствия бить безвредное животное и особенно бедных птиц. Понимаю, что человек набивает себе голодный желудок разною живою тварью — слабый создан сильному на съедение — и сам питаюсь Стр. 289 помощью этой нечистой привычки; но не могу понять забавы, обращенной в благородное искусство убивать красивых, веселых и невинных жильцов леса и полей, ежели кого нужда не осудила на это ремесло. У каждого, впрочем, свой взгляд и свои склонности; не стану спорить и доказывать, как мало требуется ума и души для практикования высокой охотничьей науки. На это могут сказать: а война, в которой бьют людей? Отвечу, что никогда войны не любил, и считаю ее глубоким злом, неотвратимым однако, пока человечество не освободится от гнета жалкого невежества, искони веков враждующего против правды и справедливости. До той поры одна сила способна приводить людей в рассудок и сберегать между ними принужденный порядок или служить к их крайнему унижению, если завладел ею бездушный честолюбец. А отдал я себя на службу этой силы не ради удовольствия глядеть, как бьют людей, а с желанием, в числе других, упорствовать против существующего зла и на защиту родного края пожертвовать и мою лепту пота и крови. Засс, вернувшись из отряда, передал мне приказание от Вельяминова, если рана даже залечилась, не уезжать из Наура прежде, чем он сам приедет и удостоверится, в силах ли я перенести зимнее путешествие. Эта заботливость снова обратила мои мысли к Алексею Александровичу и, признаться, заставила меня пожалеть об ответе, который я дал Вольховскому насчет моего возвращения в Грузию. Меня сильно к нему влекло, но дело было решено; отказаться от своего слова я считал слишком неблагородным. Во второй половине ноября Вельяминов приехал в Наур и прожил двое суток в доме у Засса. Он был очень занят делами и после первых двух слов, коснувшихся до раны и до здоровья, призвал меня не прежде другого дня. Тогда уже он был принужден, по причине грудного страдания, проводить большую часть дня в лежачем положении. Он принял меня лежа на походной кровати с руками, заложенными под голову. Первое слово его было: — Ну, дражайший, теперь ты выздоровел, готовься ехать в Ставрополь; я хочу просить Корпусного командира совершенно отдать тебя в мое распоряжение. Не правда ли, ты с этим согласен? — Согласен, Алексей Александрович, да нельзя. — Отчего нельзя? Тебе будет у меня хорошо; летом мы поедем в Пятигорск, где ты докончишь лечение; ты будешь жить у меня и ни в чем не станешь нуждаться. — Понимаю все выгоды остаться при вашем лице, да нельзя. Я рассказал ему про письмо Вольховского и про мой ответ. Стр. 290 Он пожелал видеть письмо, прочел его, повертел в руке и сказал: — Против письма нечего говорить, он, кажется, желает тебе добра, но в силах ли будет исполнить все обещанное — требует доказательства. Жаль, что поспешил ответом, слова нарушать не должно, поэтому отправляйся с Богом; но помни, что если тебе станет там тяжело, то я всегда охотно готов тебя принять. Ты еще молод, рвешься куда не нужно, тебя истощат, а я бы тебя поберег да со временем сделал настоящим человеком. Потом он переменил разговор и более часу расспрашивал о прежней службе и о том, что случалось заметить, изредка вмешивая слово и поправляя меня, когда мои заключения отзывались неопытностью. На отъезде, сидя уже в коляске, он мне сказал: — Пожалеешь, что не поехал со мной. Действительно, при Вельяминове, может статься, вся моя жизнь и служба сложились бы совершенно иначе. Под его руководством я бы в несколько лет дошел до того взгляда на вещи, который мне дался гораздо позже, после многих горьких уроков и то, быть может, не в самом верном практическом направлении. Однако тут нечего жалеть, и так моя жизнь обошлась не дурно; не нахожу причин жаловаться на судьбу и на людей. Не досталось мне одно добро, так я воспользовался другими благами сего мира и теперь безропотно взираю на прошедшее, с покойным духом ожидаю будущего. Позже я только раз представился ему в Пятигорске перед пленом. По прежнему он был ласков со мною и после того много хлопотал о моем освобождении. Когда я после двух лет вернулся на русскую сторону, его уже не было в живых. Доктор Мейер, находившийся при нем в последние минуты вместе с Ольшевским, часто повторял мне рассказ о его кончине. Вельяминов жил и умер со стоическою твердостию, в полной памяти, ни на мгновение не изменив своему характеру. Чувствуя приближение смерти, он из закубанского отряда выехал в Ставрополь, привел в порядок служебные и домашние дела и спокойно стал ожидать конца. Руководимый своими познаниями в медицине, он следил за болезнью так верно, что предсказал время печального исхода, обманувшись только одним днем, и в последствии поправил даже эту ошибку. Накануне им самим назначенного дня, Мейер и Ольшевский обедали у него в кабинете возле покойных кресел его. После обеда Ольшевский ушел по всегдашнему обыкновению, и Мейер хотел идти, не замечая еще у больного предсмертной перемены. Вельяминов его остановил. — Не уходи, Мейер, иначе меня более не увидишь. Я ведь ошибся: Стр. 291 сегодня умру, а не завтра. Мейер стал его обнадеживать. — Не теряй слов по пустому. Я лучше тебя знаю. Посиди еще. Теперь я засну, одолевает дремота, но не бойся, это еще не конец, я проснусь перед тем. Мейер остался и внимательно следил за больным; пока он дремал, лицо стало изменяться, дыхание спиралось в груди, но сердце билось. Вдруг он раскрыл глаза. — Прав я был, когда сказал, что проснусь, а теперь всему конец. Прощай. С этими словами он заснул на веки. Кавказ и все, знавшие каков он был, действительно много потеряли с его смертию. В конце ноября я распростился с Науром, унося с собой весьма выгодное впечатление и привязавшись к Зассу, у которого считал себя в неоплатном долгу за действительно тщательный уход в его доме. До Тифлиса ехал я не спеша, чтобы не разбередить свежей еще раны. Во Владикавказе пробыл я три дня, навестил мою прежнюю хозяйку и не забыл взглянуть на знакомых с первой оказии ставропольских институток. Они по-прежнему чопорно жеманились, тратя свой легкий ум и сомнительную грациозность на подражание вечно от них ускользавшему сотте ilfaut, подмеченному у каких-то проезжих московских или петербургских барынь. Быть может, я сужу слишком строго о моих владикавказских девицах, но после Тифлиса они потеряли много прелести в моих глазах. У них в доме я имел однако случай полюбоваться дочерьми плац-майора Курилы, только что расцветавшими девочками истинно редкой красоты. Одна из них сделалась в последствии супругой генерала Нестерова, так несчастливо кончившего существование от мозговой болезни. По дороге к Тифлису, между Дарьяльским постом и Казбекскою почтовою станцией, меня ожидала громадная лавина, упавшая с вершины Казбека. Засыпав снегом и грудами гранита и порфира тринадцать верст своего пути к Тереку, она загромоздила ущелье во всю ширину, на протяжении трехсот сажен. Проезд по Военно-Грузинской дороге прекратился в заваленном месте; почтовые лошади подвозили к подножию выросшей на пути снеговой горы, по другую сторону свежие тройки принимали путешественника. На завал приходилось подыматься по ступеням, вырубленным во льду. Посредине снеговой массы образовалась расселина сто футовой глубины, через которую для перехода были переброшены доски. Расселина эта на другой год до того расширилась, что принуждены были Стр. 292 переправлять через нее в висячем ящике, ходившем на блоках по толстым канатам. Казбекский завал до того времени падал периодически через каждые семь или девять лет. После того я не слыхивал о повторении явления в таких огромных размерах. В Тифлис я прибыл накануне 6-го декабря. Тогда это был великий день для целой России и, не говоря уже о Петербурге, не было губернского города, в котором бы он не праздновался молебствиями, официальными обедами у старших властей и балами. Городские красавицы нетерпеливо ожидали наступления этого дня и за месяцы готовили самые поразительные туалеты. И в Тифлисе готовился бал у Корпусного командира, на котором я имел право присутствовать в числе прочих, находившихся налицо офицеров. Праздник у главноуправляющего Кавказским краем мог соперничать в блеске с любым столичным балом, а относительно разнообразия обстановки и разноплеменности гостей стоять несравненно выше. Тут, как и в экспедиционном отряде, можно было встретить представителей всех европейских и азиятских наречий. Красавицам не было счета, и в сонме их, как две звезды первой величины, светили Нина Грибоедова и сестра ее Катерина. Вольховский, старинный приятель их отца, князя А. Г. Чавчавадзе, сам подвел меня к его супруге княгине Саломе и к дочерям и представил как одного из страдальцев последней экспедиции. Не знаю, насколько эта оговорка надбавила интересу в мою пользу, помню только, что они своею добродушною встречей возбудили во мне смелость на другой же день явиться к ним на поклон. Не прошло месяца, и я стал у них хотя не домашним человеком, но таким, который бывал ежедневно, обедал очень часто и просиживал долгие зимние вечера, когда они сами не были приглашены в гости. Впрочем, не я один сделался постоянным посетителем их дома и верным поклонником двух привлекательных сестер. Я примкнул только скромным оруженосцем к многочисленной, не одними мундирами блиставшей фаланге ревностных обожателей их красоты и душевных качеств. Были тут страдальцы готовые тотчас же повергнуть к их прекрасным ногам сердце и руку, если бы только проглянула искра надежды на благосклонный прием такого жертвоприношения. Все напрасно. Шестнадцатилетняя вдова Грибоедова умерла под вдовьим покрывалом, а сестра ее несколько лет спустя, сделавшись женой владетельного, поступила в светлейшие Екатерины Александровны. Я же был слишком молод и зависим от обстоятельств, чтобы заноситься со своими претензиями так высоко; не видя цели и проку, остерегался осаждать их сердца вздохами, на Стр. 293 которые вообще не любил терять время и, может статься, по этим самым причинам был награжден откровенным расположением, если меня не обманывает самолюбие; быть может, одна душевная доброта заставляла их ласково переносить частое присутствие молодого, не слишком занимательного человека, в котором только и могла для них иметь цену его безрасчетная привязанность ко всему дому; не хочу однако для собственного утешения примириться с мыслию, чтобы тут не было хоть искры настоящей дружбы. Я очень любил все семейство; и по сю пору не могу дать себе полного отчета, которая из сестер поистине мне больше нравилась. Лучистые глаза Катерины Александровны и ее чудная улыбка жгли мне сердце, томная красота и ангельский нрав Нины Александровны обливали его целительным бальзамом, к одной стремились глаза и сердечные чувства, к другой влекло душу непреодолимою силой. — Как тут решить и ума не приложишь. Годами длилось наше знакомство без всякой перемены. Князь Александр Герсеванович и княгиня Саломе были со мной всегда одинаково ласковы, Катерина Александровна и в сане светлости дарила улыбкой, а Нина Александровна продолжала обнаруживать искреннее участие. Короткое знакомство с семейством Чавчавадзевых принесло еще другие плоды. Примеру его последовали в отношении меня и прочие грузинские семейные дома, в Тифлисе мне стало жить тепло и уютно. В бытность барона Розена, Чавчавадзевы провели в городе только одну зиму. Жили они недалеко от Мадатовской площади, в доме у доктора Депнера. Гостиная их не опорожнялась от гостей; каждый день с утра собирались к ним родственники и родственницы грузинские, потом начинали приходить русские, один за другим, как кто освобождался только от службы. За стол садились иногда кроме семейства по двадцати нежданных гостей; князь Александр Герсеванович держался еще старинных правил русского и грузинского гостеприимства оставлять каждого, кто пришел незадолго перед обедом, и через это порядком расстроил свое состояние. К числу самых частых посетителей дома принадлежал и Николай Павлович Т-в. Нина Александровна затронула его сердце, и он высказывал ей свои чувства полусерьезно, полушутливо, всегда очень умно, но в тактах кудряво-цветистых фразах, что она не могла слышать без смеху его объяснений в дружбе и преданности. Высокий, худой, близорукий, природою наделенный длинными, необыкновенно тонкими ногами, про которые сам говаривал, что осужден ходить на чубучках, он был притом в высшей степени рассеян и, не зная куда девать ноги, имел Стр. 294 привычку заплетать их за ножки своего стула. Это обыкновение не раз уже ставило его в весьма затруднительное положение. Однажды у Чавчавадзевых играли вечером в какую-то игру, во время которой играющие должны сидеть в кружке и вставать со стула каждый раз когда назовут цвет, зверя, или цветок заранее им присвоенные, иначе обязаны платить фант за свою невнимательность. В кругу блистали все хорошенькие глазки, какие только были в тифлисском обществе. Вмешавшись в игру, Николай Павлович опять заплел свои ноги самым хитрым узлом и в глубоком раздумье глядел на Нину Александровну. Неожиданно назвали принадлежащее ему качество. Он не отозвался. Повторили слово; тогда, забыв о своих ногах, он вдруг поднялся и то же мгновение растянулся посреди комнаты вместе со стулом, приставшим к нему как корень к дереву. Трудно было удержать серьезный вид, все расхохотались; одна Нина Александровна с участием бросилась ему помогать. При своем добродушии, она не хотела и замечать его странностей, а видела в нем только хорошие стороны честного, доброго человека и всегда говорила, что очень его любит и находить истинное удовольствие проводить с ним время. Этот самый Т-в собирал нас к себе на литературные вечера. В просторной комнате широкий, мягкий диван занимал три стены, позволяя предаваться вниманию сидя, лежа, в каком угодно было положении. Посредине стоял большой стол, покрытый зеленым сукном, над которым привешенная к потолку единственная лампа ярко освещала чтеца, оставляя слушателей в таинственном мраке. При такой искусно подготовленной обстановке он читал нам отрывки из своего Cicerone del Caucaso, в котором описывалась рассказанная мною чеченская экспедиция с поэтической точки зрения, между тем как я старался удержать свое повествование в тесных пределах фактической прозы. Умно было написано, занимательно слушать; случалось ему только утомлять нас, зачитываясь до поздней ночи. После чтения подавали хороший ужин, которым, к сожалению, не могли вполне насладиться одолеваемые сном слушатели. Кто-то из приятелей вздумал ему посоветовать переменить порядок, начав с ужина и кончая чтением. Он согласился, и на следующий раз мы сначала утолили голод, а потом разлеглись на диване слушать чтеца. Уже с час декламируя с жаром, он нисколько не замечал, что делается в темных концах комнаты. При одном удачном пассаже Т-в обратился к слушателям: не правда ли счастливое сравнение? (Ему сильно нравились уподобления во вкусе тогдашней французской школы.) Нет ответа. Он приподнял ширмы над лампой, и что же представилось Стр. 295 его взору? Круг слушателей, благодаря соблазнительному дивану, покоился в глубоком сне, а на вопрос его инде отвечали только одобрительным храпом. С той поры он прекратил чтения, но как умный человек продолжал угощать обедами и ужинами без литературной приправы. Тифлисское общество вообще очень разбогатело людьми, с которыми приятно было жить. Ординарец Корпусного командира, граф Девиер, занял вместе с Цукато маленький красивый домик над оврагом, пролегавшим через Эриванскую площадь. Он был очень хороший пианист, и скоро образовался около него кружок любителей музыки, с удовольствием собиравшихся слушать его приятную игру. Сколько прекрасных вечеров провел я у этих хороших, талантливых людей, давно уже покинувших здешний мир. На Эриванской площади жили еще: адъютант Языков, умерший в помешательстве, Павел Бестужев и Каменский с молодым красивым кумыкским князем Мусса-Хасаем, которого они взялись воспитывать на европейский лад, Савостьянов и умный, хроническою ленью одержимый, Клементий Р., кандидат в офицеры генерального штаба, сыпавший веселыми остротами, когда лежал на своем покойном диване, нахмуренный и едкий, когда необходимость заставляла его расстаться с ним хотя бы на самое короткое время. Число адъютантов Корпусного командира умножилось еще К. Рихтером, отличным офицером и самым добрым товарищем, какого только можно пожелать. Веселый, беззаботный, он глядел на жизнь как на нескончаемый праздник и, не скупясь, тратил ее на удовольствие себе и другим, пока тяжкая болезнь не сокрушила его упругую натуру. К числу лиц, разнообразивших интерес нашего круга, бесспорно принадлежали многие из помилованных декабристов, отбывавших на Кавказе последние годы своего отчуждения от родины. Это были люди, получившие большею частию хорошее воспитание, некоторые с замечательными душевными качествами, испытанные несчастием и наученные тяжелым опытом жизни. Для молодежи они могли служить спасительным примером и уроком. Спрашиваю, можно ли было, узнав, не полюбить тихого, сосредоточенного Корниловича, автора Андрея Безымянного, скромного Нарышкина, Коновницына, остроумного Одоевского и сердечной добротой проникнутого Валерьяна Голицына. С Александром Бестужевым (Марлинским) я имел случай часто встречаться у брата его, Павла. Литературный талант его известен и давно оценен, поэтому нечего о нем говорить. Как человек он отличался благородством души, был слегка тщеславен, в обыкно- Стр. 296 венном светском разговоре ослеплял беглым огнем острот и каламбуров, при обсуждении же серьезных вопросов путался в софизмах, обладая более блестящим чем основательным умом. Он был красивый мущина и нравился женщинам не только как писатель, о чем в мое время кое-что поговаривали в Тифлисе. Наши сношения с этими лицами были самые открытые и безвредные в политическом смысле. Да мало ли из них, попав в беду совершенно молодыми людьми, сами не зная как, были способны к чему угодно, только не к политической агитации. При всем этом нашлись такие люди и в Тифлисе, которые «из ревности и преданности», а, полагаю, ближе всего из ошибочного низкого расчета, писали тайные доносы насчет опасности, могущей'возникнуть от сближения молодых офицеров с людьми, осужденными законом за политическое преступление. Не входя в их забытое прошедшее, с которым они сами давно покончили, без всякой задней мысли и я водился с ними, не опасался показываться публично в их обществе и никак не скрывал мою симпатию к Нарышкину и Голицыну. По этому случаю один господин счел обязанностью шепотом мне посоветовать быть поосторожнее. — В чем? — спросил я. — В выборе вашего знакомства. — С кем? — С господами... вы сами знаете. Ведь еще помнят, за что они попались. — Что же может выйти из этого, если я стану продолжать мои сношения, как их начал. — Начальство может усомниться в направлении вашего образа мыслей. — Жалею о начальстве, которое во мне так мало уверено. Каждый навет, которым бы вздумали меня очернить, я надеюсь опровергнуть фактом, не одними уверениями; поэтому ничего не опасаюсь. Прощайте, благодарю за нежное участие. Тот же самый господин гораздо позже советовал мне также прервать знакомство с Чавчавадзевыми по поводу довольно глупого дела, в которое отца их вмешали совершенно безвинно; я опять его не послушал и продолжал видеться с ними. Если это кому приходилось не по душе, то жалею о нем, а не о себе, ибо находил большое удовольствие к ним ездить. В продолжении всей зимы с тридцать второго на тридцать третий год в Тифлисе много веселились, как веселились в мою бытность в Стр. 297 Грузии еще одну только зиму в начале управления генерала Головина, когда его супруга с дочерью и вернувшиеся в город Чавчавадзевы наперерыв старались оживить общество помощию своего неисчерпаемо любезного гостеприимства. В обе зимы нам как будто недоставало времени жить. Обеды в семейных домах сменялись пирами в загородных садах, где под звук тамбурина шемахинских баядерок вокруг стола ходили азарпеш да турий рог, через край переливаясь красною струей кахетинского. Вечера сменялись балами, и почти никогда ими не кончался наш день; чаще всего утренняя заря заставала нас еще у кого-нибудь из товарищей, к которому собиралась окончательно израсходовать остаток сил, не истощенных балом. К поддержанию ровного, всегда приятного хода нашей беззаботно веселой жизни много способствовал вежливый, очищенный от неуместных слов и шуток тон, господствовавший тогда в кругу офицеров, собранных в Тифлисе, можно сказать, со всех концов России. В продолжении всего управления барона Розена за исключением двух неприятных случаев, коснувшихся до людей, не принадлежавших собственно к нашему кругу, в штабе его не произошло ни одной скандальной истории, не случилось вызова и почти не было сказано неприятно громкого слова. Было принято за правило во всех собраниях, на холостых обедах и где бы то ни было, тотчас прекращать разговор, если кто-нибудь из присутствующих объявлял, что он его затрагивает неприятным образом; и все общество единодушно останавливало того, кто бы вздумал поступать в противном смысле. Завели и поддерживали этот тон между нами старшие по летам и по званию во главе их А. Е. Врангель, о котором я и прежде имел случай упомянуть как о человеке с отлично благородным характером. В нашей дружной семье не обошлось однако без урода. Прежде я сказал уже несколько слов о братьях П., которые подобно двум фальшивым нотам вмешались в общую гармонию тифлисского военного общества. Вернувшись из экспедиции, они зафанфаронили, стали жить по княжески, не имея достаточных на то средств, никого этим к себе не привлекли и, замотавшись, принуждены были скрыться со сцены, освистанные публикой, не давшею увлечь себя фальшивым блеском их мотовства. Кроме их, был еще субъект, невольно обращавший на себя всеобщее, хотя не совсем лестное внимание нашего военного круга. Это был известный П., поляк, не графского, а просто шляхетского происхождения. Как бы однако ни помещалась его колыбель, под графскою короной или под соломенною крышей, он был во всех отношениях Стр. 298 замечательно талантливая личность и умел, как никто, направить свое плавание по взволнованному житейскому морю. Высокого роста, толстый, с опухлым лицом он при этой не совсем благовидной наружности обладал таким приятным органом, от которого млело сердце, притом умел изъясняться так сладко, так приятно, что бывало слушаем его с невольным увлечением. Он все знал, все видел, и мало существовало европейских диалектов которыми бы он не владел в совершенстве. Его прошедшее было покрыто интересною таинственностию. Носились темные слухи, будто бы он в Южной Америке дрался за свободу и в своей жизни перенес много несчастий, а какие именно, никто не ведал. Положительно знали об одном, что он прибыл на Кавказ не по собственному желанию и принужденно обретался в скромном чине армейского прапорщика. На Кавказе он начал свою карьеру как ловкий человек самым невидным образом, выпросившись на время экспедиции в адъютанты к командиру второго мусульманского полка. В этой должности он сумел привлечь на себя внимание Корпусного командира, который по окончании военных действий приказал, не возвращая в полк, оставить его при штабе. В Тифлисе он держал себя первое время необычайно скромно, в гостиных выбирал самый отдаленный уголок и с видом человека, угнетенного судьбой, едва шепотом передавал свои всегда льстивые замечания. В служебном отношении он избегал всякого заметного дела и трудился в тени, для других. В это время у баронессы Елизаветы Дмитриевны стали собираться два раза в неделю, как было заведено до экспедиции. Чтобы хотя несколько разнообразить свои вечера, она принялась эксплуатировать салонные таланты подчиненных своего супруга: кого заставляла играть на фортепиано, кого аккомпанировать на скрипке и виолончели, кого петь, кого рисовать, читать или декламировать. В один вечер выступил на сцену и П., произнес французские стихи собственного сочинения и пожал всеобщую похвалу. Этот приятный талант возбудил желание сблизиться с ним, его стали чаще приглашать, и через самое короткое время он сделался у Корпусного командира домашним человеком. Барон поручил ему свою частную корреспонденцию на французском языке и кроме того стал употреблять в делах щекотливого свойства, требовавших ума и ловкости. П. вошел этим путем в желанную колею. Но окончательно завладел он доброю, честною душой Григория Владимировича, когда в день рождения его второй дочери прочел поздравительную статью: «Les seize ans d'Adele», написанную с таким избытком религиозного чувства и Стр. 299 тонкого понимания девичьих отношений к свету и к семейству, что баронесса, слушая, только вскидывала глаза к небу, а у барона навернулись истинные слезы умиления. При виде достигнутого им эффекта сам П. зарыдал; баронесса от души подала руку, барон обнял его, и с той поры он занял в кругу их семейства место самого близкого и доверенного человека. Мне самому не раз случалось видеть, как он разыгрывал сцены, которые далеко не были в моем вкусе; да и у многих других сердце к нему не лежало. Цукато, например, терпеть его не мог и в некоторых случаях даже явно выражал, насколько он питает к нему уважения; но он переносил это с христианским смирением, отнюдь не от недостатка смелости, а потому что не имел в расчете ссориться с людьми, пользовавшимися некоторым значением в военном обществе. У него были разные, не дешево обходившиеся вкусы между прочим, любил он хорошо покушать, а на удовлетворение их требовалось душевное и телесное спокойствие и средства, которыми он, к несчастию, не обладал. Но для этого источники раскрылись ему без долгого искания, благодаря расположению барона и влиянию, которое он себе усвоил. Армяне народ чуткий, зоркий, не проглядят лису, когда она потянула хорошим следом. Корпусный командир верил ему на слово; да как было и не верить такой чистой, бескорыстной душе, безотчетно преданной ему и всему дому! Долее году прожил он в Тифлисе в этом приятном положении, пользуясь плодами неограниченной веры высшего начальника и питая замечательную вместительность своего желудка, переносившего после сытного завтрака, для которого он держал отличного повара, еще два обеда в гостях, у кого-нибудь в два часа и потом в четыре у барона, где его каждый день ждал прибор. Потом для него создали особое место. Во внимание многообразных познаний и на деле доказанного дипломатического таланта, его назначили с большим содержанием чем-то вроде английского резидента к азиатскому двору владетеля мингрельского, и тут-то он попал на широкую дорогу всякого удовольствия, позволенного и запрещенного. Много повредил он своему доброму покровителю и делом, и направляя его на ложный след касательно вещей и людей. Без проку боролся Вольховский против его влияния; напрасно другие старались раскрыть глаза истинно честному старику; все доказательства отвергались им с негодованием как клевета, порожденная чистою завистью. Депеши нашего импровизованного дипломата всегда были чрезвычайно занимательны, блистали мыслями, слогом и окончательно объясняли, как в стране, порученной его наблюдению, все обстоит благополучно и Стр. 300 быстро подвигается к установлению порядка наивыгоднейшего для России. Прозрел барон, да и то не вполне, когда, оставляя Кавказ, ему пришлось заплатить за П. тысяч до десяти, выданных ему заимообразно из экстраординарной суммы по его собственному приказанию. После рассказа о том, как мы жили в Тифлисе, надо же припомнить и то, как уладилось служебное дело для меня. Пока мы ходили по горам и по лесам, в Петербурге были составлены новые штаты для генерального штаба, воспрещавшие в моем малом чине исправлять должность начальника отделения. Предложение же Вольховского заведовать им вместо другого, который бы номинально пользовался этим званием, я отклонил, не видя в том проку ни для себя, ни для службы. Владимир Дмитриевич сначала вознегодовал на меня за отказ, но потом дело обошлось, и он стал давать мне работу прямо от себя, которую мне позволено было исполнять на квартире, минуя штабную канцелярию. Жил я далеко не роскошно с товарищем, князем Чегодаевым, в солдатской слободке, в небольшом домике, который мы нанимали у женатого унтер-офицера. Квартал был не щеголеват, комнаты малы, невысоки, меблированы крайне незатейливо, но зато, проживая как на даче, мы пользовались солнцем и воздухом без всякого стеснения и наших лошадей всегда имели пред глазами, что в Грузии считалось не последним удобством. Маленькая серая бача, мой неразлучный товарищ, без труда могла приходить ко мне за хлебом и за сахаром, а бывало, едва раскроешь по утру глаза, а она уже глядит в комнату через низенькое окно. И другими животными, и разною птицей наш двор был не беден; одним словом в солдатской слободке мы пользовались всеми прелестями буколической жизни, имея притом не далее двухсот шагов от себя город со всеми его приманками. К Пасхе вышли награды за экспедицию. Благодаря чеченской пуле я был произведен в поручики и переведен в генеральный штаб; далее не простирались в то время мои честолюбивые желания. Около той же поры прибыл в Тифлис наименованный обер-квартирмейстером кавказского корпуса полковник Христофор Христофорович фон-дер-Ховен, один из честнейших и добрейших людей, с которыми я нашел счастие встретиться в жизни. У него нам было жить и служить как у Христа за пазухой. Чего бы лучше, служба не трудная Имеретинский иноходец, со стриженною гривой; тип лошадей, встречаемых на древних барельефах. Стр. 301 и приятная, начальники люди хорошие, товарищи отличные, общество привлекательное, небо ясное — и мы действительно обеими руками ловили удовольствия, которые рассыпали пред нами молодость и благоприятные обстоятельства, пока совершенно неожиданно никем нечаянный случай не разрушил одним взмахом лучшей связи нашего беззаботно счастливого существования. Черная тень легла между нами и грузинским обществом — на короткое время — но удовольствие уже было испорчено. Сказал бы, что знаю про это коротко мне знакомое дело, да лучше, кажется, промолчать до поры до времени. И без того пора кончить. Т [орнау].
Вена. 1868. Опубликовано:
«Русский вестник», 1869, т. 79, №№: I
(с. 5-36); 2 (с. 401-443); 3 (с. 102-155); 4 (с. 658-707). Стр. 302
Оцифровка и вычитка - Константин Дегтярев, 2004 Текст
соответствует изданию: |
|