Федор Федорович Торнау Воспоминания о Кавказе и Грузии III Тифлиса, каков он теперь, я не знаю. В 1844 году я распростился с ним навсегда. Уже и тогда город, увеличенный порядочным числом домов европейской постройки, много утратил из оригинальности своего первобытного вида. В 1832 году Тифлис, не только по наружности, но и по характеру народной жизни, принадлежал к числу городов самородного азиатского типа, если не считать несколько зданий новой постройки и некоторые русские привычки и понятия, успевшие проникнуть в верхний слой грузинского общества. Народ оставался чем был при царях, город только начинал менять физиономию. От Гарцискарской заставы, далеко выдвинутой в поле в ожидании будущих построек, до первой правильной улицы, начинавшейся за домом главноуправляющего, дорога извивалась по пустому месту, мимо обрывистого возвышения направо и оврагов, с левой стороны упиравшихся в берег Куры. Овраги были испещрены мазанками и домиками Солдатской слободки. Далее открывались приезжему, с одной стороны, съезд к Мадатовской площади, с другой — подъем к арсеналу и к Артиллерийской слободке, построенным у подошвы горы Св. Давида. Большой двухэтажный дом, снабженный рядом арок и колоннадой над ними во всю длину главного фронта, с боковым фасом, поднимавшимся в гору уступами, и обширным садом, давал начало настоящему городу. В стенах этого дома помещались все генералы, командовавшие на Кавказе, начиная с основателя его, князя Цицианова: Гудович, Тормасов, Паулучи, Ртищев, Ермолов, Паскевич, Розен, Головин, Нейдгарт, Воронцов, Реад, Муравьев, Барятинский, теперь Его Высочество Великий Князь Михаил Николаевич. Все они строили и пристраивали, меняли и охорашивали ~в нем так много, что и следов первой цициановской постройки нельзя Стр. 178 приметить. Перед домом раскрывалась необстроенная площадка, на которой бывали скачки, народные праздники и фейерверки. За домом начиналась улица, выходившая на Эриванскую площадь — центр нового города; на ней красовались штаб, гимназия, полиция и домов пять новейшей архитектуры. Крутоберегая, широко размытая, водо-точная рытвина прорезывала площадь во всю ее длину, от юга на север, после чего, поворотив на восток, по направлению к Куре, она пролегала вдоль подошвы старой крепостной стены, оборонявшей город с севера и с запада. С восточной стороны протекала Кура, а с юга возвышалась гора, на которой виднелись еще развалины верхней крепости, служившей цитаделью в прежние времена. Все что лежало по сю сторону стены было новой, русской постройки. Через площадь, в левом углу, открывалась тесная и кривая улица, носившая название Армянского базара и упиравшаяся в мост через Куру. И действительно, вся улица представляла вид нескончаемого рынка: по обе стороны сплачивались одна возле другой открытые лавки, в которых, как водится на Востоке, на глазах у прохожих шили платье и сапоги, чеканили серебро, оправляли оружие, брили головы и бороды, варили плов, жарили баранину, ковали лошадей, пекли лаваши и чуреки, одним словом, занимались всеми промыслами, без которых не обходится городская жизнь. Дома на Армянском базаре, равно как и во всех прочих улицах старого города, были прежней, восточной постройки, в один, много в два этажа, с плоскими крышами, с невообразимым количеством окон и дверей и крытыми галереями для защиты от солнца. В городе существовала только одна еврейская гостиница Соломона, под вывеской льва терзающего змею огромной величины, с надписью: «Справедливая Россия». Все нумера были заняты; поэтому нам не оставалось другого выбора, как, переехав за реку, отыскивать квартиру на Песках, у немецких колонистов. Пять или шесть колонистских домов стояли на самом берегу реки, под Авлабарскою горой, на которой три большие казармы Ермоловской постройки господствовали над лабиринтом сакель и землянок, составлявших часть города, обитаемую рабочим народом. Немцы не содержали гостиницы, но имея дома, построенные на две половины, в одной помещались сами, а в другую пускали наемщиков поденно и понедельно, если кому было угодно, с полным продовольствием. Комнаты были у них светлее, чище, постели несравненно опрятнее, и незатейливый обед удобосваримее чем в «Справедливой России», пропитанной еврейским спекулятивным духом, в одинакой мере посягавшим на обоняние и на кошелек посетителей. Соломон был Стр. 179 человек не без хитрости, как доказывало придуманное им толкование несколько загадочного смысла вывески, под которою красовалось его заведение: лев представлял его самого, змея изображала конкурировавших с ним колонистов, а надпись «Справедливая Россия» выражала твердое убеждение в том, что русская публика, побуждаемая чувством свойственного ей беспристрастия, непременно отдаст преимущество его гостинице, устроенной на благородную ногу, перед немецкими мужицкими домами. Вполне признавая солидарность, долженствовавшую существовать между Соломоном и каждым русским, умевшим оценить глубокое значение подобной фирмы, я не менее того очень обрадовался, отыскав на первое время покойный и дешевый приют у колониста. Германские колонисты были вызваны в Закавказский край А. П. Ермоловым. Он поселил их в окрестностях Тифлиса, на реке Иоре, и около Елисаветполя в колониях: Александердорф, Елизабетталь, Петерсдорф, Мариенфельд, Анненфельд, Геленендорф, и десятку семейств позволил устроить свои хозяйства на берегу Куры, возле самого города. Чтоб обеспечить свободное развитие колонизации, сверх обыкновенных податных льгот, он устранил влияние на выходцев местной администрации, допустил между ними общинное управление и главный надзор за порядком и за их безобидным существованием поручил особому комитету под председательством чиновника немецкого происхождения. В самое короткое время трудолюбивые швабы устроили свои хозяйства примерным образом, развели сады и огороды, и в Тифлисе, где до того времени население нуждалось в самых необходимых жизненных потребностях и за те предметы, которые можно было приобрести, платило дорогие деньги армянам, овладевшим всею торговлей, — стали получать из первых рук овощи, хорошую живность, молоко, масло, сливки, кроме того, картофель и сдобный белый хлеб, о которых, до прибытия их, за Кавказом знали по одному преданию. Один из немцев, Зальцман по имени, завел в Грузии первую пивоварню, и Алексей Петрович, чтобы поднять его заведение, ввел между служащими обычай ходить к нему пить пиво, вследствие чего Зальцман сделался очень достаточным человеком. В 1832 году существовал в Тифлисе на весь город один русский булочник, не поспевавший изготовлять сколько требовалось так называемого французского хлеба. Ближайшая колония пополняла чего недоставало. Каждое утро, с рассветом, молодые немки разносили по домам — хлебы и сливки, не брезгуя заходить и к нам, холостым людям. К сожалению, а вернее сказать, к их собственному счастью, все они Стр. 180 без исключения были так дурны, что их появление никого не вводило в соблазн. Некрасивый народный костюм, которого ни они, ни братья их не хотели покидать и в чужой стороне, увеличивал натуральную безобразность неловкого склада. Несмотря на красоту грузинок, немцы постоянно отказывались жениться на них, что конечно повело бы к улучшению породы, имея в примете сохранить без примеси язык, обычаи и веру, вывезенные ими из своего прежнего отечества. Следующий день прошел в разъездах по начальству. Надо было представиться коменданту, обер-квартирмейстеру, начальнику штаба и корпусному командиру. Комендант, гусарский полковник, Ф. С. Кочетов, был мне знаком в европейской Турции, где он, будучи старшим адъютантом в дежурстве главной армии, снабжал меня курьерскою экспедицией в Варну. Добрый старик не забыл этого мимолетного свидания, за что я ему душевно был благодарен, потому что кроме него во всей Грузии не знал живой души. А как приятно встретить между совершенно чужими людьми хоть одного знакомого! Владимир Дмитриевич Вольховский соединял в своем лице две должности, начальника штаба и обер-квартирмейстера потому, что барон фон дер-Ховен, получивший назначение заместить его в последнем из этих званий, еще не прибыл. Корпусом командовал барон Григорий Владимирович Розен, заменивший на Кавказе графа Паскевича-Эриванского, назначенного по окончании войны 1831 года наместником в Царство Польское. Генерала Вольховского я застал в канцелярии генерального штаба, занимавшей длинную залу в первом этаже штабного дома, на Эриванской площади; в смежной зале помещалась чертежная; далее этих двух комнат генеральный штаб не распространялся. В конце залы сидел за письменным столом сухощавый, сутуловатый, среднего роста, черноволосый генерал, которого умные черные глаза вопросительно следили за мной, пока я к нему подходил; потом они быстро опустились: это была его всегдашняя привычка. Вольховский во всю жизнь не мог избавиться от врожденной застенчивости и резко смотрел в глаза только человеку, имевшему несчастие его рассердить. По левую руку, вдоль стены, были расставлены писарские столы; по правую, возле окон, сидели, начальники двух отделений генерального штаба и третьего инженерного отделения, входившего в состав квартирмейстерской части потому, что в то время не было еще учреждено за Кавказом особое инженерное управление. Проходя Стр. 181 мимо среднего стола, я заметил, что сидевший за ним артиллерийский офицер при виде моем поднялся, захватив какую-то бумагу, медленно пошел за мной и остановился позади меня. Генерал вежливо приподнялся. — Вашему превосходительству имею честь явиться! и т. д. В нескольких словах, тихим голосом и слегка краснея от застенчивости, Вольховский расспросил меня, где я.прежде служил, какие поручения исполнял, бывал ли на съемке и занимался ли в канцелярии. Получив отрицательный ответ на последний из своих вопросов, он пожелал узнать, где я воспитывался. — В Царскосельском лицейском пансионе, выпущен в 1828 году. — А! — произнес Вольховский, — так мы товарищи по заведению, хотя вы не застали нашего выпуска. Он был выпущен вместе с Александром Пушкиным, Дельвигом, государственным канцлером, министром иностранных дел князем Горчаковым, Модестом Корфом и другими воспитанниками первого лицейского курса. Протянув мне руку, он прибавил: — Надеюсь, мы сойдемся, и вы не откажетесь от должности, для которой я вас предназначаю, хотя ею никогда не занимались. В Царском Селе нас приготовляли к военной и к гражданской службе, поэтому вы должны уметь свободно писать по-русски... Тут Вольховский сделал знак стоявшему за мной артиллеристу, который, улыбнувшись, с довольным видом пошел на свое место. Несдержанное любопытство офицера, подошедшего с явным намерением подслушать как я стану являться, потом размен взглядов между ним и начальником штаба, меня несколько смутили; я не знал как мне понять эту сцену. В скором времени загадка объяснилась мне самым удовлетворительным образом. На Кавказе существовал до тридцатых годов замечательный недостаток в офицерах генерального штаба, особенно в таких, которые, достаточно владея пером и русским языком, могли бы успешно заниматься письменными делами. По этой причине, с Персидской войны, вторым отделением генерального штаба заведовали артиллерийские офицеры, сперва Ушаков, исправлявший в последнюю войну должность дежурного генерала при князе М. Д. Горчакове, а потом капитан Пикапов, мой любопытный артиллерист, бывший помощником у Ушакова до, отъезда его в армию, действовавшую против поляков, вслед за графом Паскевичем1. Пятилетние письменные занятия утомили Пикалова, не рассчитывавшего посвятить им всю жизнь; он желал продолжать службу в строю, имея надежду в скором времени Стр. 182 получить начальство над батареей, и поэтому настоятельно просил уволить его из корпусного штаба. Вольховский, имея две должности на руках, решительно не мог обойтись без Пикалова, убеждал его оставаться и, наконец, вынудил у него обещание не покинуть своего места, пока не будет прислан офицер, годный его заменить. После того прибывали в Тифлис один офицер за другим, но как на зло Пикалову, все нерусские, отличные служаки, способные на все, только не на письменное дело, как его понимал Вольховский. Из Петербурга получили уведомление о моем назначении. «Т..., опять немец», — подумал Пикапов, и надежда отбыть готовившуюся экспедицию возле орудия, а не за канцелярским столом, совсем было его покинула. Непреодолимое любопытство потянуло его 'послушать, каким произношением я заговорю, являясь начальнику штаба, когда, по семнадцатому нумеру моих егерских эполет, ему удалось догадаться, кто я таков. После того, ближе познакомившись, он часто повторял со смехом, как при первом «имею честь», произнесенном не ломаным русским языком, у него камень свалился с плеч, а знак Вольховского так обрадовал, что он готов был обнять меня на месте. В то время находилось в Тифлисе несколько свободных офицеров генерального штаба, которых Вольховский прочил в разные другие должности, хотя между ними был офицер, совершенно способный занять любое канцелярское место. В последствии он был принужден, на основании штата установленного для генерального штаба при генерал-квартирмейстере А. Н. Нейдгардте, заместить меня этим офицером, обнаружившим по части письменной службы такие отличные качества, каких я вовсе не имел, и которые открыли ему широкую дорогу к высшим должностям. Вольховский, обладавший в других случаях даром оценивать людей довольно верно, о нем, кажется, имел слишком одностороннее понятие. Поступив гораздо позже под начальство этого офицера, я заметил в нем одну только слабость, если это позволено назвать слабостью. Хотя нерусский по происхождению и по воспитанию, он был твердо уверен в непреложности своего знания правил русской грамматики и очень любил поправлять слог, отыскивать грамматические ошибки и переставлять запятые. Не раз его рука посягала на слог нашего лучшего военного писателя, разумеется в одних служебных бумагах, а что касается до меня, то нечего и говорить. Мне он марал целые страницы, и ни одной запятой не оставлял на своем месте. Как я доволен, что наконец и для меня настала свобода, помимо начальнической цензуры, грешить против грамматики, отвечая за то перед одним корректором, да если проскользнет ошибка, Стр. 183 перед снисходительною публикой, готовой прощать все прочее, не грешил бы я только против русского ума и чувства! Вольховский имел свой собственный взгляд на вещи и подчас умел настоять на своей воле. Напрасно я отказывался, в сознании моей неопытности и действительно не чувствуя расположения к канцелярской службе, хотя очень хорошо понимал, что путем ее всего легче подняться в гору, то есть составить себе карьеру, сделавшись для начальника необходимым по привычке. Пикалову было приказано познакомить меня сначала с делами и потом сдать мне отделение формальным порядком. От этого зависел его отъезд в батарею, стоявшую в Гамборах, пятьдесят верст от Тифлиса. Для облегчения дела, Пикапов предложил мне переехать к нему на квартиру, где мы могли без потери времени работать поутру и вечером, и кроме того, для меня открывалась возможность в разговоре с ним скорее познакомиться со всеми обстоятельствами края и Кавказской войны. Охотно приняв его приглашение, я распростился с добрым колонистом и с юным спутником, Александром Лаврентьевичем, который, в свою очередь, переселился к отысканному им корпусному товарищу, служившему секретарем в гражданской канцелярии барона Розена. Кстати скажу несколько, слов о бароне, которому Вольховский лично меня представил. Не могу ясно припомнить первое впечатление, которое он на меня произвел; во всяком случае, оно не заключало в себе ничего тревожного. Его наружность располагала к доверию, приемы были натуральны, без расчета импонировать подчиненному. Несколько выше среднего роста, плотный, седой, большеголовый, краснолицый, старик глядел своими голубыми глазами умно и добродушно. Говорил он протяжно, налегая на каждое слово, с особенною свойственною ему интонацией. На нем были: генерал-адъютантский сюртук без эполет, Георгиевский крест на шее и Владимирская лента под жилетом. Упоминаю об этих туалетных подробностях, потому что они составляли его всегдашнюю домашнюю форму, в которой его можно было видеть с раннего утра до поздней ночи. Никто не видал его в халате, который у него заменяла форменная шинель, да и то только во время похода. Квартира Пикалова находилась на углу Армянского базара и Эриванской или, как ее чаще называли, Штабной площади, во втором этаже дома, принадлежавшего купцу армянину; входили в нее через небольшой двор, огороженный каменною стеной, по которой извивались виноградные лозы. Посреди двора стояло высокое грана- Стр. 184 товое дерево, сплошь покрытое ярко-красным цветом. Уходя и возвращаясь домой, мы каждый раз любовались роскошным деревом, но еще охотнее наши взгляды останавливались на другом, живом украшении квартиры. Хозяйка, семнадцатилетняя красавица, какие между армянками встречаются только в эти годы, сидела с раннего утра за работой на открытой галерее, под надзором свекрови, не покидавшей ее, как водилось у армян, ни на одно мгновение. Старуха была необычайно уродлива, зла, бранчлива и ревновала каждый взгляд, который мы бросали на ее невестку; даже наш обыкновенный поклон приводил ее в тревожное состояние, а если бы нам вздумалось заговорить с молодою красавицей, то это произвело бы такую бурю, что хоть из дому беги. Предпочитая домашнее согласие такому мимолетному удовольствию, мы ни в каком случае не обращались к молодой хозяйке, а если была надобность, вели через денщика переговоры со старухой, за что она нас очень жаловала, и когда мы уходили, берегла нашу квартиру не хуже своей невестки. В этом отношении она заслуживала нашу полную благодарность, потому что ни одна дверь не запиралась на замок, и в комнатах не имелось ни одного шкафа, сундука или стола с ключом, хотя давно миновало то время, в которое, несмотря на процветание грабежа, у грузин домашнее воровство слыло делом несбыточным. Две принадлежавшие нам весьма небольшие комнаты, признаться, не отличались удобством, и напрасно стали бы в них отыскивать немецкую опрятность, зато жилось как в фонаре в стенах, продырявленных несметным числом отверстий. В одной угловой комнате, имевшей два света, существовали три двери и десять окон; камин, выдавшийся полусводом за стену, скорее способствовал нагреванию улицы чем комнатного пространства, а жильцам дымил только в глаза. К моему счастию, я переселился к Пикалову в теплую погоду и поэтому не имел случая испытать всю привлекательность зимних выгод его жилья, бесспорно принадлежавшего к числу лучших помещений в старом городе. В летнее время зарождалась в нем другая приятность. Дом входил в категорию ветхих строений, пользующихся лестным предпочтением со стороны скорпионов. Ночью они бегали по полу, пристукивая хвостом так резко, что я иногда просыпался, а поутру, принимаясь за дело, мне случалось нередко выбрасывать их из бумаг, в которые они залегали для дневного отдыха. Долго я не мог привыкнуть к сообществу этого неблаговидного зверька, внушавшего мне непреодолимое отвращение, усиленное еще боязнью его зловредных качеств. Пикапов, кавказский старожил, успел меня примирить, если не с наружностью, то по крайней мере с его нравом, доказав многими Стр. 185 примерами сколько он безвреден. Скорпиону, как бывает и с людьми, составили совершенно незаслуженную репутацию злости: он жалит, повинуясь чувству самосохранения, только в таком случае, когда сам считает себя в опасности, будучи придавлен или остановлен на бегу. Тогда он хвостом бьет через голову. В Грузии весьма не опасно для человека попасть под жало скорпиона. Ужаленное место, правда, горит и пухнет, но стоит только натереть его теплым деревянным маслом, и боль прекращается, не оставляя последствий. Народное поверье, будто для успеха операции следует употреблять масло с опушенным в него скорпионом, есть пустой предрассудок: оно помогает и без симпатической приправы. Разделив квартиру, нам следовало разделить и расходы на наше общее продовольствие, потому что клуба, где бы можно было обедать, еще не существовало, а трактирная жизнь не имела ходу между офицерами; каждый старался, хорошо или дурно, заводить свое собственное хозяйство. Содержание обходилось невероятно дешево. В Грузии была в то время благодать для людей небогатых. С головы по четвертаку в сутки мы жили привольнее, чем десять лет спустя можно было жить за два целковых. Фазан стоил двугривенный, за «тунгу» (пять двойных бутылок) лучшего кахетинского вина платили сорок копеек, за фунт турецкого табаку — пятнадцать копеек серебром; а плова и фруктов добывали вдоволь за несколько медных грошей. При таких обстоятельствах мне было очень выгодно поселиться у товарища, имевшего готовое хозяйство и сверх того хорошего русского повара из отцовской деревни; но лучшую пользу я извлек для себя из самого Пикалова. Во-первых, он был человек отменной души, умен, скромен и уживчив, значит, редкий комнатный товарищ; во-вторых, он узнал основательно край и людей. Так как он более пяти лет занимался в диспозиционном отделении генерального штаба, то не было дела, которое бы не проходило через его руки, и он, обладая необыкновенною памятью, служил живою справкой во всех бывалых случаях, которые твердо помнил. По этой причине Вольховский им очень дорожил и не раз упрашивал его остаться на своем месте; но он действительно не мог продолжать работы, совершенно истощившие его здоровье. Два года спустя мой бедный приятель помер на Линии от грудной болезни, развившейся после раны, которую он получил во время Ичкерийской экспедиции 1832 года, о чем расскажу в своем месте. Заменить его было нелегко, особенно для меня, новичка на Кавказе и совершенно неопытного в служебном письмоводстве, потому что в предыдущие кампании я исправлял одни полевые обязанности офи- Стр. 186 цера генерального штаба. Приметив однако, что с Вольховским, мягким и вежливым в обращении с подчиненными, снисходительным к увлечениям молодости, но весьма взыскательным в делах чести и существенной службы, надо держать себя чрезвычайно осторожно, да и — сам не желая на первых же порах оказаться нерадивым по службе, я принялся прилежно расспрашивать Пикалова обо всем, просматривать с ним дела и под его руководством знакомиться с порядком и с формой военного письмоводства. Теперь, когда служебная переписка, благодаря воззрению военного министра, введена наконец в рамку настоящего здравого смысла, трудно вообразить, как хитро была сплетена ее прежняя фразеология, какие тонкие оттенки следовало соблюдать в сношениях с равными, с зависимыми и независимыми ведомствами, с младшими, высокими и высшими лицами, и какие разнообразные формы были установлены на основании этих отношений, для вступления, изложения и заключения в каждой бумаге. От беспрестанного повторения титулов и от выражений преданности и подчиненности рябило в глазах; настоящий смысл дела утопал в потоке исковерканных фраз. Помню, как для приготовления доклада приходилось прочитывать нескончаемые донесения, сущность которых пояснялась тремя или четырьмя подчеркнутыми словами; но выборка этих слов требовала немалого труда и самого напряженного внимания. Сколько тут по пустому терялось бумаги, чернил и времени! Способности правильно понимать дело и ясно излагать свои мысли было недостаточно для совладания с тогдашним письмоводством; легче всего оно одолевалось форменным педантизмом. У Пикалова хранилось еще в свежей памяти, как однажды граф Паскевич был приведен в страшный гнев донесением, попавшим в его руки прежде, чем оно успело пройти через цензуру привычного докладчика, который бы с первого взгляда увидал, как его следует читать и понимать. Расскажу как это было. Ахалцих в стратегическом отношении бесспорно занимал первое место между крепостями, завоеванными в азиатской Турции нашими войсками в удачную кампанию 1828 года. Несмотря на значение этой крепости, обстоятельства не позволили отделить более 1.500 человек для ее обороны, когда половина действующего корпуса вернулась в Грузию на зимовку. Это не покажется удивительным, ежели припомним, что князь Василий Осипович Бебутов, оставленный защищать Ахалцихский пашалык, всего имел в своем распоряжении 2.700 пехоты и конницы, занимавших кроме Ахалциха еще отнятые у турок укрепления Ардаган, Ацхур и Ахалкалаки. В Карсском и в Баязетском пашалыках русские войска зимовали не в большей силе: в первом из них генерал Берхман имел под ружьем 2.650 человек, а Стр. 187 во втором генерал Панкратьев командовал 2.800 пехоты и 370 конницы. Турки хотя и получили в лето 1828 года несколько весьма назидательных уроков, но их военная сила в Малой Азии не была еще окончательно уничтожена. Вновь назначенный сераскир, Хаджи-Салех, и начальник действующих турецких войск, Гакки-паша, имея повеление Порты не только положить преграду дальнейшим успехам русских, но и отнять у них прежде завоеванные провинции, хвалились для исполнения этого предприятия собрать к весне около 200.000 воинов. Хотя такой громадный расчет, кажется, не имел другого основания, кроме пламенной ревности двух турецких сановников к святому мусульманскому делу, распалявшей их воображение, однако и половины этой силы было бы достаточно для того, чтобы зимовавшую за границей горсть русских войск поставить в весьма опасное положение. Главное внимание турок было обращено на Ахалцих, который они решились отнять у русских еще до начала весны. Ахмет-беку аджарскому поручалось исполнить это предприятие, и уже в январе стали носиться слухи, будто он для того собирает своих подвластных. На основании этих слухов крепость привели сколько позволяли скудные средства в такое состояние, чтоб она могла противиться неприятелю. Можно было надеяться на стойкость солдат и на распорядительность их начальника, но все-таки малочисленность ахалцихского гарнизона и крайняя затруднительность при наступлении опасности вовремя подоспеть к нему на выручку по неудобопроходимым, снегом заваленным горным дорогам сильно озабочивали главнокомандующего и служили предметом частых совещаний с начальником штаба и с обер-квартирмейстером. В половине февраля известия о сборах Ахмет-бека возобновились с новой силой; сделали распоряжение, ежели они подтвердятся, направить в помощь к ахалцихскому гарнизону Н. Н. Муравьева с пятью батальонами, тринадцатью орудиями и небольшим сборным отрядом Бурцева. В то время случилось, что полковника Вольховского потребовали однажды ночью к графу Паскевичу. Явившись на зов его с привычною скоростью и не зная за собой вины, он в первое мгновение совершенно растерялся от приема главнокомандующего. Вольховскому нередко случалось заставать Паскевича в раздраженном состоянии духа, но никогда до сей поры он не видал его в таком бешенстве. Со сжатыми кулаками бросился он к нему навстречу и, задыхаясь от гнева, произнес: «Ахалцих!» Измерив кабинет быстрыми шагами, он снова подскочил и, сделав над собой усилие, докончил начатую фразу словами: «взят турками». — Не может быть! — вырвалось у Вольховского. Стр. 188 — Как это: не может быть? — крикнул главнокомандующий. — Я имею официальный рапорт... вот он! — И в шар скомканная бумага полетала на пол из его руки. В это время вошел начальник штаба, барон Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен, которого также успели поднять с постели. Паскевич обратился к нему. Вольховский воспользовался этою минутой, поднял смятую бумагу, разгладил ее и стал читать про себя. Прочитав от кого рапорт, он тотчас подумал, не вкралась ли в него неясность, ввергнувшая Паскевича в заблуждение; доносил хертвисский воинский начальник, майор Педяш, храбрый офицер, но страстный охотник писать много и красноречиво, употребляя слог своего собственного изобретения. В начале донесения стояло: «Февраля, 20-го дня; Ахалцих турками взят», запятая — факт выраженный так ясно, так положительно, что Паскевич, не продолжая читать, в порыве досады смял рапорт и тотчас послал будить обер-квартирмейстера и начальника штаба. После запятой следовало: «армиею под начальством Ахмет-бека аджарского, состоящею из такого-то числа пехоты, конницы и артиллерии» — затем исчисление начальников частей, потом изложение распоряжений, сделанных князем Бебутовым для защиты крепости. Вольховский перевернул страницу, в конце которой отыскал вторую запятую, и после нее утешительные слова: «во блокаду. О чем Вашему Сиятельству всепочтительнейше имею честь донести». Тем временем в разговоре главнокомандующего с начальником штаба беспрестанно слышались слова: «все потеряно». С падением Ахалциха бесспорно должна была рушиться надежда на успешный ход будущей, так хорошо подготовленной кампании. — Не все еще потеряно, — позволил себе произнести Вольховский, скромным голосом. — Это что еще! — крикнул Паскевич. — Извольте, ваше сиятельство, взглянуть на конец рапорта. Ахалцих не взят турками, он ими только блокирован, и смело можно полагать, что князь Бебутов устоит против неприятеля, пока Муравьев и Бурцев подойдут к нему на выручку. Для Паскевича наступила очередь смутиться от напрасно наделанной им тревоги. Ахмет-бек аджарский 20-го февраля 1829 года действительно подступил к Ахалциху, потом штурмовал крепость, был отбит и по прибытии муравьевского отряда обращен в бегство, несмотря на его пятнадцатитысячное сборище. Служебные бумаги, писанные педяшевским слогом, бывали нередкостью по военному ведомству; и в палатах, и особенно в уездных и Стр. 189 земским судах, писать иначе считалось тогда противным заветным изворотам таинственности, в которую облекалось гражданское делопроизводство. Да и не для чего было выражаться более понятным слогом: ведь бумаги писались в то время по присутственным местам не для уяснения, а для искажения правды, из чего для дельцов благодатной старины проистекала немалая польза, которую умницы старались хранить про себя, воздерживаясь между прочим в делоизложении, если возможно было, от траты смысла разъясняющих точек и запятых. Даже в министерствах, в которых служили действительно способные люди, чиновник, обладавший плодовитым пером, т. е. умевший нанизывать слова и растягивать фразы, не придавая им положительного смысла, высоко ценился в служебном кругу. Прошло то блаженное время, когда, ратуя против правды и против здравого смысла путем безграмотности, еще можно было зарабатывать деньги да почет; в настоящую зловредную эпоху прогресса с таким искусством, не зная другого ремесла, пожалуй, придется голодать. Из рассказов Пикалова, очевидца умного и беспристрастного, судившего о вещах и людях основываясь на оригинальных документах и на самых положительных данных, я познакомился с разными фактами, совершившимися на Кавказе в последние года, совершенно с другой стороны, чем они были известны публике. Вообще, благодаря его объяснениям мой взгляд на вещи получил более рациональное направление; о людях он научил меня судить менее опрометчиво как с дурной, так и с хорошей стороны, не ослепляясь их удачами по службе и не увлекаясь молвой, весьма часто расточающею наугад хулу и похвалу, и принимая за мерило их существенного достоинства одни неотъемлемые, им принадлежащие дела и мысли. А для этого мне надо было много слушать и много прочитывать. Ничто не характеризует лучше умственные способности человека, как собственноручно им изложенная идея касательно какого-нибудь важного вопроса. При этом изучении Кавказа как много громко прозвучавших дел и как много прославленных личностей понизились в моих глазах до уровня самой обыкновенной вседневности, и сколько других малоизвестных фактов и скромных, в тени поставленных людей, выросли до размеров истинного величия. Наслышавшись петербургских и московских общественных суждений насчет многих лиц, занимавших на Кавказе видное положение, я привез с собой готовое мнение о их геройстве и высоких умственных достоинствах и, признаться, приходил в сомнение, когда Пикапов начинал того или другого из их среды разоблачать.перед моими глазами. О Цицианове, Ермолове, Котляревском, Вельяминове, Сакене, Стр. 190 Вольховском и о многих других, даже менее замечательных людях, он относился с глубоким уважением. И прочим знаменитостям он отдавал, в чем следовало, полную справедливость, но говорил о них без восторга и охлаждал мой собственный жар удивления, раскрывая существенное значение их подвигов и их истинный характер. На мои возражения он отвечал обыкновенно рассказом одного или нескольких происшествий, называя живых свидетелей или, не говоря ни слова, раскрывал дело и просил прочесть переписку, мысли о покорении горцев или административный проект такого-то генерала N. N. Случалось, глубоко разочарованный, я узнавал в моем герое человека весьма обыкновенных способностей или еще хуже, открывал на нем личину поддельной гениальности, которая нередко успевает поработить общественное мнение в ущерб государственной и народной пользе. И не удивительно: хитрость — вместо ума, тупое упрямство — на место твердой воли, сердечная пустота — вместо силы душевной, слишком часто принимаются за проявление гения, если личность, одаренная этими отрицательными качествами, умеет действовать обаятельно на самолюбие людей или поражать их своею самонадеянностью. Вспомнит мои слова, кто станет рыться в пыли тифлисского и ставропольского военных архивов и извлечет из них правду для обнародования — не теперь, а позже, когда ее можно будет высказать без обиняков, не опасаясь задеть чье-либо самолюбие или против воли впутаться в бесполезную борьбу против современных предубеждений. Особенно поручаю его вниманию проекты о покорении Кавказа; в этих проектах он найдет не только много любопытных, но и очень много забавных идей. Одно время, в начале тридцатых годов, наше военное министерство засыпали подобного рода проектами — и кто их не писал, и чего в них не писалось! Министерство, не давая себе труда разбирать, препровождало рукописи в Тифлис на рассмотрение и требовало ответа. От корпусного командира они поступали в генеральный штаб, и многие из них прошли через мои руки. Предлагали действовать против горцев, подвигаясь не с равнины к горам, а с гор к ровным местам; строить крепости на хребтах и наблюдательные посты на горных шпилях; рвать горы порохом; против хищников растягивать проволочные сети по берегам Терека и Кубани. Мирным путем советовали их усмирять: торговлею, водворением между ними роскоши, пьянства — должно быть предлагал откупщик — и наконец музыкой, посредством" заведения у горцев музыкальных школ. Этот последний проект, начинавшийся словами: «в глубокой Стр. 191 древности уже было известно, что музыка, производя приятное впечатление на слух, смягчает человеческие нравы, и т. д.» — был написан каким-то коллежским советником в Петербурге и прислан к нам на обсуждение в начале 1832 года. Не считаю нужным прописывать судьбу каждого из этих проектов; после кроткого отрицательного ответа, его укладывали в архивную пропасть на изучение мышам и бумаготочивым насекомым...
Оцифровка и вычитка - Константин Дегтярев, 2004 Текст
соответствует изданию: |
|