Глава IV В январе 1762 года случилось очень неприятное обстоятельство и очень важное для меня по своим последствиям. Одним утром во время гвардейского парада какой-то полк проходил ко дворцу. Император, заметив его неправильный марш и вообразив, что им командует князь Дашков, подбежал к нему и в духе грубого сержанта выругал за этот проступок. Дашков почтительно защищал себя, но когда император снова стал обвинять его, он, естественно, разгоряченный и встревоженный последним выговором, где затрагивалась его честь, ответил так энергично и жестко, что Петр III немедленно дал ему отставку, по крайней мере так же поспешно, как и возвысил его. Я сильно перепугалась, узнав об этом происшествии. Во всяком случае оскорбление государя не могло пройти без наказания, особенно когда Петр III был окружен такими советниками, которые позаботились бы придумать более хладнокровный способ вредить служебным интересам, а может быть, и жизни моего мужа. Поэтому дилемма была такого рода, что князю надо было выбирать одно из зол: или остаться в Петербурге и идти против царского гнева, и тем, разумеется, еще больше восстановить его против себя, или обречь себя на добровольное изгнание, пока какая-нибудь политическая перемена не даст делу другого направления, либо пока не забудет царь. Друзья советовали решиться на последнее. Я со своей стороны, как ни велика была борьба с сердцем, не противоречила их мнению. Мой ум уже давно свыкся с представлением тех опасностей, которыми это царствование угрожало благу нашего Отечества. Доказательством этого беспокойства, между прочим, служило мое ночное посещение Екатерины. И хотя мои планы были чрезвычайно шатки, одна мысль преследовала мое воображение и воодушевляла какой-то вдохновенной верой, что революция недалека. Как бы ни было трудно и как бы ни верна была опасность, я решилась идти вперед; благоразумие, любовь, интерес — все заставляло уступить сердцем разлуке с мужем. Дашков, успокоенный советами его друзей, изыскивал более благовидный предлог для своего удаления. В это время, как мне было известно, еще не все послы были назначены к иностранным дворам с известием о восшествии на престол Петра III. Я попросила великого канцлера похлопотать о назначении мужа в одну из соседних миссий. Просьба моя была немедленно исполнена, и Дашков, получив приказание ехать в Константинополь, тотчас же оставил Петербург. С каждой почтой я получала от него письма. Князь, путешествуя неспешно, остановился в Москве и проводил свою мать до Троицкого, лежавшего по дороге в Киев, где и находился еще в начале июля. Император продолжал свою обычную жизнь и, казалось, гордился ненавистью к себе в народе. Когда был заключен мир с прусским королем, к которому его привязанность каждодневно выражалась каким-нибудь безумным поступком или смешным подражанием, восторг императора был выше меры; и чтобы отпраздновать на славу это событие, он дал великолепный пир, на который были приглашены все чпны первых трех разрядов и иностранные министры. Императрица сидела в середине стола, на своем обычном месте, а государь на другом конце, против прусского посланника. После обеда Петр III предложил тост при пушечной пальбе с крепости. Первый тост — «за здоровье императорской фамилии»; второй — «за здоровье прусского короля», третий — «за продолжение счастливо заключенного мира». Когда императрица выпила бокал за здоровье царского семейства, Петр III приказал своему генерал-адъютанту Гудовичу, стоявшему позади его стула, подойти и спросить Екатерину, почему она не встала, когда пила тост. Государыня отвечала, что так как императорская семья состоит из ее супруга, сына и ее самой, то она не думала, чтобы это было необходимо. Гудович, передав этот ответ, был снова послан сказать ей, что она дура и должна бы знать, что двое дядей, принцы голштинские, также члены венценосной семьи. Опасаясь, впрочем, что посол смягчит выражения, он повторил все это громко, так что большая часть общества слышала его. Екатерина, сконфуженная и обиженная этой оскорбительно-неприличной выходкой, залилась слезами, но, желая оправиться и рассеять общее замешательство, обратилась к моему двоюродному брату, графу Строганову, стоявшему за ее стулом, и просила развлечь ее какой-нибудь шуткой. Граф, придворный юморист, всегда был готов удовлетворить желание государыни. Скрыв свое собственное неудовольствие, он весело стал рассказывать какой-то забавный анекдот, не совсем, впрочем, забывая о своих врагах, окружавших императора, в числе которых находилась его жена, конечно, не пропустившая настоящего случая представить поступок своего мужа в дурном свете. Как только кончен был его рассказ, Строганову приказано было удалиться в загородный дом близ Каменного острова и не выходить из него впредь до особого разрешения. Происшествия этого дня быстро разнеслись по городу; и по мере того, как Екатерина возбуждала к себе сочувствие и любовь, император, по закону обратного действия, глубже и глубже падал в народном мнении. Из всех этих обстоятельств, оправданных несчастной судьбой этого монарха, можно извлечь поучительный пример. Кажется, ничто не может так сильно подрывать царскую власть в глазах народа, как самовольная тирания; поэтому я всегда считала ограниченную монархию, где государь подчиняется законам и в некотором отношении отвечает перед судом общественного мнения, самым лучшим человеческим правлением. По одному особенному случаю император в сопровождении двух голштинских принцев и обычной своей свиты навестил моего дядю, канцлера. Будучи не совсем здорова, я была рада, что не могла участвовать в этой чести, говоря правду, совсем неутешительной, точно так, как и Екатерина никогда не вмешивалась в эти удовольствия, за исключением своих прогулок на чистом воздухе. На другой день я с удивлением услышала о трагикомической сцене, разыгранной Петром III и голштинским принцем Георгом. Среди какого-то спора, в азартной зашите каждым своего мнения они обнажили мечи и бросились друг на друга. Старый барон Корф, родственник моей тетки, упал на колени между врагами и, закричав истошным голосом старой бабы, божился, что не допустит ни одного удара, не умертвив себя здесь же на месте. Это удачное посредничество барона, любимого обоими соперниками, и человека, в самом деле достойного, остановило драку, которая разрешилась одним дурным последствием — беспокойством моего больного дяди, извещенного теткой в самый момент начинавшейся схватки. Потом я слышала о многих потешных перебранках между дядей и племянником, пока государь не уехал инспектировать кронштадтский флот, готовый выступить против Дании. Это воинственное предприятие под конец так завладело его мозгом, что он не мог отменить его даже в силу красноречивых и настоятельных просьб прусского короля. После разлуки с мужем я не щадила никаких усилий, чтобы одушевить, вдохновить и укрепить мнения, благоприятные осуществлению задуманной реформы. Самыми доверенными и близкими ко мне людьми были друзья и родственники князя Дашкова: Пасек, Бредихин — капитан Преображенского полка, майор Рославлев и его брат, гвардейский Измайловский капитан. Двух последних я не имела случая часто видеть до самого апреля, когда мне нужно было увериться в чувствах солдат. Впрочем, чтобы отвести всякое подозрение, я продолжала вести обычный образ жизни, изредка посещая своих родных и знакомых. С виду занятая всеми требованиями моего пола и возраста, я казалась далеко не тем, что происходило в глубине моей души, и была горячо преданна государственным интересам. Как скоро определилась и окрепла моя идея о средствах хорошо организованного заговора, я начала думать о результате, присоединяя к моему плану некоторых из тех лиц, которые своим влиянием и авторитетом могли дать вес нашему делу. Между ними был маршал Разумовский, начальник Измайловской гвардии, очень любимый своим корпусом. Он, хотя и жалуемый при дворе, понимал всю неспособность царствующего монарха и опасность его правления. Правда, он любил Россию настолько, насколько его придворная апатия позволяла ему что-нибудь любить. Но богатый, осыпанный всевозможными почестями, ленивый, готовый отступиться от всякого опасного и сомнительного предприятия, на что он мог быть употреблен в настоящем случае? Как, однако, ни был тернист путь, избранный мной, я не робела при встрече с трудностями. Однажды, навестив английского посланника, я услышала отзыв, что гвардейцы обнаруживают расположение к восстанию, в особенности за датскую войну. Я спросила Кейта, не возбуждают ли их высшие офицеры. Он сказал, что не думает: генералам и старшим военным чинам нет выгоды возражать против похода, в котором их ожидают отличия. «Эти неосторожные слухи, — заметил он, — поведут за собой ряд военных наказаний, ссылки в Сибирь, и тем дело кончится». Я воспользовалась этим обстоятельством и переговорила с некоторыми офицерами полка Разумовского, уже верившими в меня, — с двумя Рославлевыми и Ласунским, коротко известными маршалу; последний из них даже имел значительное влияние на него, если верить молве. Хотя они не обнадеживали меня положительным содействием Разумовского, я, однако, поручила им намекнуть при обыкновенном разговоре с маршалом на ропот полка и выразить подозрение насчет близкой перемены — сначала, разумеется, коснуться слегка, потом по мере успеха сказать о готовом заговоре поясней, а когда дело созреет в целом, открыть себя полностью. Таким образом он будет слишком далеко на дороге наших замыслов, чтобы превратиться в доносчика. Чтобы отрезать всякое отступление, я советовала внушить ему, что знать наши намерения •— значит, участвовать в них, а так как опасность придется делить пополам, то в его же интересах, как и в наших, в случае надобности встать во главе этого полка. Все шло по моему желанию, и наш стратегический план увенчался полным успехом. Другое лицо, бесконечно важное для успеха нашего дела, был Панин, воспитатель великого князя; в руках его были вся сила и влияние, соединенные с таким отличным постом. В продолжение весны я видела его у себя, и он навешал меня так часто, как только позволяли его придворные занятия. Я намекала ему насчет вероятности и последствий революции, которая могла бы дать нам лучшего правителя, и мимоходом старалась выпытать его собственное мнение. Он всегда охотно рассуждал об этих предметах и иногда высказывал любимую мечту — посадить на трон своего юного питомца, установив форму правления на основаниях шведской монархии. Молодой и слабый заговорщик не вдруг мог приобрести доверенность осторожного и осмотрительного политика, подобного Панину. Но наперекор моей юности и пола уважение ко мне со стороны других давало некоторое право на внимание и Панина. Князь Репнин, его любимый племянник, которого я часто встречала в доме княгини Куракиной, знал меня хорошо; он представил меня нашему общему дяде как женщину строго нравственного характера, восторженного ума, как пламенную патриотку, чуждую личных честолюбивых расчетов. Благоприятное впечатление, которое могло зависеть от такой рекомендации, было подкреплено, по-видимому, обстоятельством ничтожным, но доказавшим мне искренность моего панегириста. В минуту одного безумного припадка императора он доверчиво обратился ко мне за советом и помощью. Пир по случаю мира с Пруссией, о чем я уже сказала, сопровождался другим торжеством в Летнем дворце, где государь без церемоний, на свой лад угощал своих задушевных приятелей, голштинских генералов, прусского посла, некоторых придворных дам и в том числе Репнина. Государь дал полную волю своему разгулу, пропировав здесь до четырех часов утра, когда его пьяного, без чувств, уложили в карету. С этой пирушки Репнин прискакал прямо ко мне. Я была разбужена стуком в дверь моей спальни и немедленно разбудила свою старую служанку, лежавшую около меня. На вопрос, сделанный брюзгливым тоном, кто это осмелился нарушить ее покой, она доложила мне, что князь Репнин желает видеть меня. Я оделась и вышла спросить, что его привело ко мне в такое время. Он казался чрезвычайно взволнованным и без дальних околичностей в глубоком отчаянии воскликнул: «Ну, моя милая кузина, все потеряно — наш план разрушен! Сестра ваша, Елизавета, получила орден Св. Екатерины, а я назначен министром-адъютантом, или министром-лакеем, к прусскому королю». Это обстоятельство, которое служило прелюдией низвержения императрицы, сильно поразило меня; орден Св. Екатерины жаловался только принцессам королевской крови. Поразмыслив, однако, я ответила, что не надо слишком серьезно принимать действия и намерения, выходящие из такой головы, какова у Петра III. Поэтому я советовала князю ехать домой отдохнуть и как можно скорей сообщитъ об этом Панину. Когда он ушел, я глубоко задумалась над разными проектами, которые то составлялись, то отвергались заговорщиками. Они казались мне большей частью праздными мечтами, без твердых начал или убеждений. В одном пункте все единодушно сходились в том, что отплытие императора в Данию будет сигналом к решающему удару. Многое еще оставалось сделать до вожделенной минуты, и назначенное время приближалось. Поэтому при следующем свидании с Паниным я решила сбросить всякую маску и открыть ему всю сущность и силу нашего заговора. При первом удобном случае я заговорила с ним о серьезном намерении поднять революцию. Он слушал внимательно и в ответ начал придираться к формам, как надо приступить к делу и как ввести в круг нашего действия Сенат. Что авторитет этого государственного учреждения помог бы нам, я не отвергала, но спросила, можно ли без величайшего риска искать его участия. Я также согласилась с ним, что императрица взойдет на престол не иначе, как с правом регента на время малолетства ее сына; но я не допускала его сомнений относительно второстепенных вопросов реформы. «Дайте совершиться, — сказала я, — и никто не заподозрит его в ином стремлении, как в настоятельной необходимости свергнуть зло с переменой настоящего правления». Тогда я назвала ему главных участников моего замысла — двух Рославлевых, Ласунского, Пасека, Бредихина, Баскакова, Гетрофа, князей Барятинского и Орловых. Он удивился и струсил, увидев, как далеко я зашла в своем предположении и притом без всякого предварительного переговора с Екатериной. Я защищала свою скрытность в этом случае осторожностью относительно государыни, и было бы неуместно и даже опасно вводить ее в наши планы, еще незрелые и шаткие. Из всего, что сказал мой дядя в это свидание, я заметила в нем и присутствие мужества, и желание встать с нами, но он колебался при мысли о результате реформы. Расставаясь с ним, я просила его склонить на нашу сторону Теплова, который только что вышел из крепости, куда был заключен Петром III. Его красноречие и умение говорить народным языком были нам полезны в первые минуты восстания, а его влияние на Разумовского еще важнее было для нашей поддержки. В заключение я убеждала Панина не говорить ему о провозглашении великого князя, а предоставить это дело мне; так как наставнику свойственно дружить своему воспитаннику, то это могло подать повод к недоразумениям. Что же касается меня, всем известного преданного друга императрицы, я могла объясниться, не возбуждая ни подозрений, ни недоверия. Согласно с этим, впоследствии я сделала это предложение; к счастью, исполнение его было остановлено рукой Провидения, хранившего судьбу государства. Между иностранцами, искателями счастья в Петербурге, был один пьемонтец по имени Одарт, который по милости моего дяди служил адвокатом в коммерческой коллегии. Он был средних лет, человек болезненный, живой и острый, хорошо образованный и ловкий интриган, но по причине незнания русского языка, произведений и внутренних сообщений счел себя бесполезным на этом месте и желал занять какую-нибудь должность при императрице. С этой целью он просил моего ходатайства; я рекомендовала его государыне в качестве секретаря. Но так как переписка ее ограничивалась одними родственниками, она не хотела принять его, тем более что считала опасным поручать эту обязанность иностранцу. Впрочем, я выхлопотала ему при ней место смотрителя некоторых доходов, определенных Петром III. Я заговорила об этой личности потому, что между ложными фактами, распространенными о революции, Одарта считали моим главным руководителем и советником. В одном из писем императрицы будет видно, что я познакомила его с ней; правда и то, что я ради его здоровья доставила ему случай находиться при графе Строганове, когда тот был изгнан императором на свою дачу. Но Одарт отнюдь не был моим поверенным, и я редко его видела, ни одного раза за три недели до переворота. Я была очень рада помочь ему, но никогда не спрашивала его совета. И я думаю, что он знал меня настолько, что не осмелился сделать тех предложений со стороны Панина, которые возвели на него некоторые французские писатели в своих бессмысленных брошюрах. Но я возвращаюсь к своему главному рассказу. Новгородский архиепископ, известный своей ученостью, любимый народом и обожаемый духовенством, конечно, не сомневался в том, чего могла ожидать церковь от такого повелителя, как Петр III. Его собственные опасения на этот счет, уже давно возбужденные в нем, которых он и не скрывал, ставили его в наших рядах если не как деятельного участника, то по крайней мере как ревностного покровителя наших замыслов. Я с удовольствием услышала от князя Волконского, дяди моего мужа, по возвращении его из армии, что дух ропота обнаружился даже среди солдат; они были недовольны тем, что их заставляли обратить оружие против первого их союзника, Марии Терезии, в пользу прусского короля, с войсками которого они так долго бились. Я передала эту новость Панину как доказательство между прочим и того обстоятельства, что князь Волконский был не чужой нам; впоследствии он вполне оправдал нашу надежду. Наш круг с каждым днем увеличивался численно, но план действия не имел соответствующего успеха. При таком порядке вещей я половину времени проводила в уединении на своей даче близ Петербурга. Я скрывалась от всех своих друзей под предлогом нездоровья и старалась уяснить свои идеи и изыскать более практичные и верные средства для достижения задуманной цели. Дача, о которой я говорю, находилась недалеко от города, близ Красного Кабачка, и составляла часть обширной болотистой местности, некогда покрытой густым кустарником. Петр III приказал разделить ее между некоторыми помещиками. Посредством осушения и обработки этой бесплодной земли она была обращена богатыми владельцами в плодоносную и прекрасную долину. Мой участок сначала был подарен одному голштинскому генералу; не имея терпения разработать его, он отказался от своего владения, предоставив его опять в распоряжение правительства, а себе избрав другое. В числе прочих эта земля была предложена мне. Но недостаток денежных средств для самых необходимых расходов, которыми я не хотела беспокоить своего мужа, заставил было меня отказаться от нее, подобно голштинскому генералу. Впрочем, отец мой, желая, чтобы я приняла ее, предложил построить здесь дом за свой собственный счет и таким образом уладил дело, в котором я сомневалась. Около этого времени случилось быть в Петербурге сотне крестьян, принадлежащих моему мужу; им позволялось в известное время года работать на самих себя. Из благодарности и любви к их великодушному помещику эти добрые мужики вызвались поработать четыре дня кряду на этом новом владении и потом каждый праздник по очереди продолжать свой труд. С их помощью были прорезаны небольшие каналы и поднята почва для постройки дома и его служб. Но, несмотря на то, что я начинала любить это первое земельное приобретение, которое составляло мою собственность, я не хотела дать ему названия до тех пор, пока не освящу его именем того святого, в день которого увенчается успехом наше политическое предприятие. Однажды провожал меня сюда верхом мой брат граф Строганов. Намереваясь показать ему некоторые улучшения, я попыталась пройти, по-видимому, по зеленому лугу, но, к сожалению, до самых колен завязла в болоте. Жестокая простуда и лихорадка были следствием того. В это время я получила очень дружеское письмо от императрицы, которая шутила над этим происшествием, приписывая вину за него невниманию моего прекрасного кавалера — «обезьяны», как она называла его; название вполне выражало неуклюжесть Строганова, соединенную с его расположением к шутовству. Я постаралась ответить на это письмо и писала в минуту сильного лихорадочного припадка; зато только чего в ответе не было! Вероятно, я говорила о своих революционных надеждах, и в таком бессвязном, неясном виде, с такой смесью прозы и стихов, французского и русского, что Екатерина, намекнув впоследствии на это письмо, спросила, как долго я была одержима духом пророчества. Что касается моих пламенных выражений дружбы, она поняла и оценила их; что же до моего намерения назвать свое имение в честь вожделенного дня, она решительно не понимала моего желания. В это время государыня часто писала мне и, по-видимому, с более спокойным духом, менее встревоженная грядущими обстоятельствами, чем ее друзья, ожидания которых относительно близкой перемены были гораздо серьезнее, чем ее собственные. Между тем, случилось событие, уронившее царское достоинство Петра III гораздо больше, нежели какая-нибудь из его обыкновенных глупостей. В царствование его тетки сербы, последователи православной веры, подобно своим братьям по религии, искавшим убежища в Венгрии, в австрийских владениях, прислали к Елизавете депутатов, просивших у нее защиты и земли в ее империи, чтобы избавиться от преследований римско-католического духовенства, всесильного в эпоху Марии Терезии. Хотя императрица была другом немецкой королевы, она по религиозному чувству уступила их просьбе; благосклонно приняв депутатов, она отвела сербам несколько превосходных участков в южной полосе России. Кроме того, им дано было денежное вспоможение на переселение и для набора нескольких гусарских полков из своей среды. Но вот что случилось. Один из этих депутатов по имени Хорват, тонкий интриган, втерся в доверие к тем чиновникам, которым было поручено устройство новой колонии, и присвоил себе деньги; вместо того чтобы употребить их на помощь многим тысячам своих соотечественников, уже пришедших на отведенное им место, он присвоил их себе и стал поступать с переселенцами, как господин со своими рабами. Угнетенный народ жаловался государыне, которая послала князя Мещерского рассудить их. Но вследствие болезни и скорой смерти Елизаветы, в связи с другими препятствиями дело, перенесенное в Сенат, осталось нерешенным. Хорват же, услышав о кончине императрицы, поспешил в Петербург и подарил по две тысячи дукатов каждому из трех сановников, близких к престолу и особенно любимых Петром III. В числе их он поставил Льва Нарышкина, знаменитого придворного шута, генерала Мельгунова и генерал-прокурора Глебова. Двое последних отважно сказали о своей взятке императору и были превознесены его похвалами за откровенность их поступка. «Вы честные ребята, — сказал он, — и если вы поделитесь со мной вашей добычей, я пойду сам в Сенат и решу дело в пользу Хорвата». Государь сдержал слово: скрепил акт, по которому Россия потеряла сто тысяч жителей, ничего более не требовавших, только идти вслед за своими соотечественниками как исполнения обещанного покровительства. Когда же Петр III услышал о взятке Нарышкина, не признавшегося в ней, подобно своим товарищам, он отобрал у него всю сумму сполна, присвоив ее себе в виде наказания; довольный, он несколько дней потом насмешливо спрашивал Нарышкина, что тот сделал с полученной взяткой от Хорвата. Подобное воровство, грязное для всякого честного человека, унизило императора в общественном мнении ниже шута и подвергло их всех общему смеху и презрению. Около того же времени император выкинул поразительный фарс перед лицом всего Измайловского гвардейского полка. Маршал Разумовский однажды был позван маневрировать своим полком в присутствии императора вследствие общего приказа, по которому каждый командир обязан был показать свое искусство. После развода, когда Разумовский, человек вовсе не военных способностей, заслужил высочайшее благоволение, государь, вполне счастливый, отправился со своей свитой обедать. Мимоходом он заметил своего любимого негра (если не ошибаюсь, Нарцисса), яростно сцепившегося с другим служителем и оборонявшегося руками и ногами. Сначала Петр III расхохотался, но, когда увидел, что соперником его черного любимца был полковой мусорщик, лицо его тотчас изменилось, и он с досадой воскликнул: «Нарцисс потерян для нас навсегда!». Что он разумел под этим — трудно было понять. Разумовский спросил государя о причине его неудовольствия. «Как, — сказал император, — разве вы, военный человек, не понимаете, что я больше не могу допустить его к себе после этой позорной и унизительной драки с мусорщиком». Маршал, прикинувшись партизаном царского горя, с важностью предложил смыть пятно с негра, покрыв его знаменами полка. Эта идея, воскресившая Нарцисса, с восторгом была принята государем; поцеловав Разумовского, он приказал привести негра. «Разве ты не знаешь, — сказал он ему, — что ты обесчещен и навсегда удален от нас за это подлое соприкосновение с мусорщиком?» Бедолага, пенившийся злостью и не поняв значения этих слов, начал оправдываться, говоря, что он как честный человек, должен был наказать этого мерзавца, который бросился на него первым. Но когда по приказанию Петра III его стали проводить три раза под полковыми знаменами, негр так стойко сопротивлялся, что четыре человека вынуждены были держать его во время этой церемонии. Впрочем, этого было мало. Император требовал, чтобы из негра выпустили несколько капель крови для омыта пятна его бесчестия, и был удовлетворен только тогда, когда к его голове прикоснулись концом знамени. Крики и завывания бедного африканца против его господина и нелепость всей этой сцены была пыткой для офицеров, готовых разразиться общим смехом; и действительно, трудно было удержаться от хохота, смотря на торжественную осанку царя, который, казалось, в одно время работал над искуплением чести своего лакея и своей собственной императорской славы. Отец мой вовсе был в немилости при настоящем дворе. Хотя государь и оказывал некоторое уважение моему дяде, канцлеру, он не слушался его политических советов. Являться каждое утро на парады в качестве капрал-майора, хорошо есть, пить бургундское, проводить вечера между шутами и известными женщинами, исполнять всякое приказание прусского короля — вот что было счастьем и славой Петра III, и он процарствовал семь месяцев. Самым великим его предприятием было желание отнять у датского короля клочок земли, который он считал своей собственностью, и с такой поспешностью действовал в этом деле, что даже не хотел отложить его до окончания своей коронации. Глава V С отъездом двора в Петергоф в начале лета я была более свободна, чем думала, и, отделавшись от вечерних собраний императора, с удовольствием осталась в городе. В это время многие гвардейцы, негодуя на скорый поход против Дании, обнаруживали сильные признаки раздражения и начали распускать молву, что жизнь императрицы в опасности и что, следовательно, присутствие их необходимо дома. Поэтому я уполномочила некоторых офицеров из своей партии уверить солдат, что я каждодневно вижу государыню и ручаюсь известить их, когда настанет благоприятная минута восстания. Затем грозная тишина воцарилась до 27 июня, до того знаменитого дня, когда приливы надежды и страха, восторга и скорби волновали грудь каждого заговорщика. Когда я размышляю о событиях этого дня, о славной реформе, совершенной без плана, без достаточных средств, людьми различных и даже противоположных убеждений, подобно их характерам, а многие из них едва знали друг друга, не имели между собой ничего общего, за исключением одного желания, увенчанного случайным, но более полным успехом, чем можно было ожидать от самого строгого и глубоко обдуманного плана, — когда я размышляю о всем этом, нельзя не признать воли Провидения, руководившего нашими шаткими и слабыми стремлениями. Если бы участники искренне сознались, как много они обязаны случаю и удаче, они должны бы менее гордиться собственными заслугами. Что касается меня, я, положа руку на сердце, говорю, что, хотя мне принадлежала первая роль в этом перевороте — в низвержении неспособного монарха, вместе с тем я изумляюсь факту: ни исторические опыты, ни пламенное воображение восемнадцати веков не представляют примера такого события, какое осуществилось перед нами в несколько часов. В полдень 27 июня Григорий Орлов привез мне известие об аресте капитана Пасека. Пасек и Бредихин были у меня накануне вечером, предупредив об опасности, которой угрожало нетерпение солдат, в особенности гренадеров. Поверив распушенным слухам относительно императрицы, они открыто говорили против Петра III и громко требовали, чтобы их вели против голштинских отрядов в Ораниенбаум. Желая успокоить тревогу этих двух молодых людей, я подтвердила свою личную готовность встретить опасность и просила их еще раз уверить солдат, прямо от меня, в том, что императрица совершенно благополучна, живет на свободе в Петергофе и что они должны быть спокойны и покорны приказаниям других, иначе дело будет проиграно. Пасек и Бредихин немедленно отправились в казармы с моим поручением, но среди общей суматохи наша тайна дошла до сведения Преображенского майора Войсикова, который тотчас же арестовал Пасека и, таким образом, ускорил счастливую развязку катастрофы. Когда Орлов известил меня об этом аресте, не зная ни причины, ни подробностей его, со мной находился Панин. Со свойственной его характеру флегмой и медлительностью, а может быть, и из желания скрыть от меня опасность, он, по-видимому, считал это происшествие менее серьезным, чем я, и представлял его как следствие какого-нибудь военного проступка. Напротив, я приняла его за сигнал к решительному действию, хотя и не могла убедить Панина в этом мнении. Между тем Орлов хотел немедленно идти в казармы и обстоятельно разузнать, арестован ли Пасек за государственное преступление или за военный проступок. В первом случае он обещал возвратиться ко мне со всеми подробностями и послать своего брата с тем же уведомлением к Панину. Когда Орлов ушел, я попросила дядю оставить меня под тем предлогом, что мне нужен отдых. Но как только он удалился, я накрылась мужским широким плащом и, таким образом перенарядившись, пошла пешком к Рославлеву. По дороге я встретила верхового офицера, скакавшего во весь галоп по направлению ко мне. Не знаю, как я узнала в нем Орлова, хотя никогда не видела ни одного из них, кроме Григория, но убежденная в этом, я решилась остановить его, назвав собственным именем. Наездник сдержал лошадь и, когда узнал, кто говорит с ним, сказал: «Княгиня, я ехал уведомить вас, что Пасек арестован как государственный преступник; четверо часовых стоят у его дверей и двое у каждого окна его комнаты. Брат мой побежал известить Панина, а я передал уже эту новость Рославлеву». — «Ну, а что последний: сильно был встревожен этим известием?», — спросила я. — «Да, несколько испугался, — отвечал Орлов, — но зачем вы стоите на улице? Позвольте мне проводить вас домой». — «Мы безопаснее здесь, — заметила я, — чем дома, где трудно укрыться от наблюдения слуг. Но теперь терять слова нечего. Скажите Рославлеву, Ласунскому, Черткову и Бредихину, чтобы они сию же минуту отправились в Измайловский полк и оставались при своих постах с целью принять императрицу в окрестностях города. Потом вы или один из ваших братьев молнией летите в Петергоф и от меня просите государыню немедленно сесть в почтовую повозку, которая уже приготовлена для нее, и явиться в лагеря Измайловских гвардейцев: они готовы провозгласить ее главой империи и проводить в столицу. Скажите ей, дело такой важности, что я даже не имела времени зайти домой и известить ее письменно, что я на улице и изустно отдала вам поручение привезти ее без малейшего промедления. Может быть, я сама приду и встречу ее». Почтовая повозка, о которой я сказала, требует нескольких слов моего рассказа. После того как я видела у себя Пасека и Бредихина и услышала от них о тревожном состоянии солдат, можно было подумать, что они, не дожидаясь приказаний, начнут дело. На этот случай я написала Шкуриной, жене камер-лакея Екатерины, чтобы она отправила к своему мужу в Петергоф телегу с четверкой почтовых лошадей, с тем чтобы эти лошади были постоянно готовы для императрицы, если вдруг ее присутствие будет необходимо в Петербурге. Я хорошо знала, как трудно было бы ей в случае надобности достать себе придворную карету без особого позволения Измайлова, министра двора, человека менее всех расположенного в пользу государыни. Панин думал, что начало революции еще далеко, и потому смеялся над моей слишком поспешной предосторожностью. Но если бы мы пренебрегли этими дальновидными мерами, Бог знает, когда и как были бы достигнуты наши надежды. Отпустив Орлова, я возвратилась домой, но в таком раздраженном настроении духа, что решила немного отдохнуть. Между тем, приказала приготовить к вечеру мужское платье, но портной опоздал. Когда же я оделась, оно жало и стесняло мои движения. Чтобы не возбуждать подозрений со стороны домашней прислуги, я легла в постель, но не прошло и часу, как была поднята страшным стуком в ворота. Вскочив с постели, я вышла в ближайшую комнату и приказала принять, кто бы это ни был, Молодой человек, не известный мне, явился и назвал себя младшим Орловым. Он приехал спросить (говорил он), не рано ли посылать за императрицей и беспокоить ее слишком поспешным требованием в Петербург. Я остолбенела. Это так взбесило меня, что я не могла сдержать своего гнева (причем выразилась довольно энергично) против самовольного замедления исполнения моих приказаний, данных Алексею Орлову. «Бы упустили самое драгоценное время, — сказала я. — Вы боялись потревожить государыню и решили, вместо того чтобы своевременно явиться с нею в Петербург, обречь ее на жизнь в темнице или одну с нами участь на эшафоте. Скажите же своему брату, чтобы он немедленно скакал в Петергоф и привез ее в город как можно скорей, иначе Петр III опередит ее и разрушит все наши надежды на спасение России и императрицы». Орлов, очевидно, был тронут моим порывом и уверил меня, что брат его сию же минуту исполнит мои поручения. Когда он ушел, я предалась самому печальному раздумью. Мысль боролась с отчаянием и ужасными представлениями, я горела желанием ехать навстречу императрице. Но стеснение, которое я чувствовала от моего мужского наряда, приковало меня в бездействии и уединении к постели. Впрочем, воображение без устали работало, рисуя по временам торжество императрицы и счастье России, но эти сладкие видения быстро сменялись другими страшными мыслями. Малейший звук будил меня, и Екатерина, идеал моей фантазии, представлялась бледной, обезображенной. Эта потрясающая ночь, в которую я выстрадала за целую жизнь, наконец прошла. С каким невыразимым восторгом я встретила счастливое утро, когда узнала, что государыня вошла в столицу и провозглашена главой империи Измайловским полком, который проводил ее в Казанский собор среди огромного собрания войска и граждан, готовых принести ей обет подданства. Было шесть часов. Я приказала подать себе парадное платье и поспешно отправилась в Летний дворец, где предполагала найти Екатерину. Трудно сказать, как я добралась до нее. Дворец был окружен множеством народа и войск, со всех концов города стекавшихся и соединившихся с измайловцами; я вынуждена была выйти из кареты и пешком пробиваться сквозь толпу. Но как только меня узнали некоторые из офицеров и солдат, я была поднята на руки и отовсюду слышала приветствия как общий друг и осыпана тысячами благословений. Наконец я очутилась в передней со вскруженной головой, с изорванными кружевами, измятым платьем, совершенно растрепанная, вследствие своего триумфального прихода, и поторопилась представиться государыне. Мы были тут же в объятиях друг у друга. «Слава Богу», — вот все, что мы могли сказать в эту минуту. Потом она рассказала о своем побеге из Петергофа, о своих опасениях и надеждах перед этим ударом. Я слушала ее с биением сердца и в свою очередь описала ей проведенные мной в то же время тоскливые часы, которые были тем тягостнее, что я не могла встретить ее и следить за успехом ее судьбы, блага или бедствия всей России. Мы еще раз обнялись — и я никогда так искренне, так полно не была счастлива, как в этот момент. Заметив, что императрица украшена лентой св. Екатерины и еще не надела Андреевской — высшего государственного отличия (женщина не имела права на него, но царствующая государыня, конечно, могла украситься им), я подбежала к Панину, сняла с его плеч голубую ленту и надела ее на императрицу, а Екатерининскую, согласно с ее желанием, положила в свой карман. После легкого завтрака государыня предложила двинуться в голове войска в Петергоф и пригласила меня сопутствовать ей. С этой целью, желая переодеться в гвардейский мундир, она взяла его у капитана Талызина, а я, следуя ее примеру, достала себе у лейтенанта Пушкина — двух молодых офицеров нашего роста. Эти мундиры, между прочим, были древним национальным одеянием Преображенского полка со времени Петра Великого, впоследствии замененных прусскими куртками, введенными Петром III. Замечательно, что, едва императрица вошла в город, гвардейцы, будто по команде, сбросили с себя иностранный мундир и оделись в свое старое платье. Когда императрица стала готовиться к своему походу, я уехала домой переодеваться, а по возвращении застала ее в совете, рассуждавшем о будущем манифесте. С ней находились те сенаторы, которые были тогда в городе, и Теплов, призванный в качестве секретаря. Так как известие о побеге императрицы из Петергофа и обо всех других событиях этого дня уже могло дойти до Петра III, я думала, что он двинется к Петербургу, чтобы остановить восстание войск. Под влиянием этого впечатления я решила сообщить свое мнение государыне. Двое офицеров, стоявших на часах у дверей совета, вероятно, удивленные моим смелым движением или полагавшие, что я имею право всегда являться на глаза Екатерины, беспрепятственно пропустили меня в комнату. Я подошла к государыне и на ухо сообщила ей свою мысль, советуя принять всевозможные меры против прихода Петра III. Теплову тотчас же было приказано написать указ и разослать его копии вместе с другими инструкциями в две главные части, которые должны были охранять два подступа к городу — по воде единственные незащищенные пункты. Мое нечаянное появление в совете изумило почтенных сенаторов, из которых никто не узнал меня в военном мундире. Екатерина, заметив это, сказала им мое имя, прибавив, что она обязана моей дружбе указанием в эту минуту на одну очень необходимую предосторожность, которую она совершенно упустила из виду. Сенаторы единодушно встали со своих мест, чтобы поздравить меня, при этом я покраснела и отклонила от себя честь, которая так мало шла мальчику в военном мундире. Когда заседание кончилось и были отданы приказания относительно безопасности столицы, мы сели на своих лошадей и по дороге в Петергоф осмотрели двенадцать тысяч войска, кроме волонтеров, ежеминутно стекавшихся под наше знамя. В Красном Кабачке, в десяти верстах от Петербурга, мы отдохнули немного, чтобы дать отдых пехотному войску. Да и нам необходим был покой, особенно мне, ибо последние пятнадцать ночей я едва смыкала глаза. Когда мы вошли в тесную и дурную комнату, государыня предложила, не раздеваясь, лечь на одну постель, которая при всей окружающей грязи была истинной роскошью для моих измученных членов. Едва мы расположились на постели, завешанной шинелью, взятой у полковника Кара, я заметила маленькую дверь позади изголовья императрицы. Не зная, куда она ведет, я попросила позволения выйти и увериться, все ли безопасно; удостоверившись, что эта дверь сообщалась тесным и темным коридором со внешним двором, я поставила у нее двух часовых, приказав им не трогаться с места без моего позволения. Потом я возвратилась к императрице, которая перебирала какие-то бумаги. Так как мы не могли заснуть, она прочитала мне копию будущего манифеста. Мы на досуге рассуждали о том, что надо делать, полные восторга, от которого далеко отлетала всякая тревожная мысль об опасности. Глава VI Между тем Петр III, не захотев последовать совету маршала Миниха, находился в самом нерешительном состоянии. Он скакал взад и вперед между Петергофом и Ораниенбаумом до тех пор, пока наконец, уступив просьбам своих друзей, не поплыл в Кронштадт, чтобы овладеть флотом. Императрица, впрочем, не забыла обратить внимание на это важное обстоятельство и расположить в свою пользу морскую силу. Она послала адмирала Талызина командовать флотом во имя ее. Увидев, что Петр подъезжает к кронштадтскому берегу, Талызин не позволил ему высадиться. Несчастный царь вынужден был плыть назад в Ораниенбаум, отправив Измайлова к Екатерине с самыми покорными предложениями и обещаниями отречься от престола. Посол этих переговоров встретил нас по дороге в Петербург. Как были отличны его язык и поведение от моего дяди, канцлера, который представился императрице в ту самую минуту, когда мы покидали город. Последний возражал против поступка, начатого Екатериной, а когда ее не убедили его слова, он оставил ее, не дав присяги на подданство. «Будьте уверены, мадам, — сказал он хладнокровно и с достоинством великой души, — что я никогда не присягну, ни словом, ни делом, вашему ложному правлению. А чтобы увериться в справедливости моего обета, поставьте одного из ваших преданных офицеров сторожем у моих дверей; я никогда не изменю клятве, данной императору, пока он существует». Нельзя было не удивляться мужеству моего почтенного дяди, руководимого в настоящем случае одним строгим долгом по отношению к своему государю: он не искал его милости, он не доверял его правлению, с трудом повиновался ему и грустно смотрел на его будущее. Государыня отослала назад генерала Измайлова, заклиная его уговорить Петра III покориться ее воле из опасения навлечь сопротивлением страшное зло, обещая при том, что она со своей стороны постарается устроить его жизнь как можно веселой в резиденции, им самим избранной около Петербурга. Когда мы достигли Сергиевского монастыря, князь Голицын явился с письмом от императора. Между тем, толпа, следовавшая за нами, с каждым часом прибывала, приходя с противоположной стороны. Вскоре после нашего прибытия в Петергоф Петр III в сопровождении Измайлова и Гудовича явился во дворец с изъявлением покорности. Он был никем не видимый введен в отдаленный покой, где был приготовлен обед. Так как он избрал местом своего будущего пребывания замок Ропшу, принадлежавший ему, когда он еще был великим князем, то его немедленно отправили туда под прикрытием Алексея Орлова и подчиненных ему капитана Пасека, князя Федора Барятинского, Баскакова, с приказанием охранять развенчанного монарха. Я не видела его в минуту падения, хотя и могла бы, но мне говорили, что он мало горевал о перемене своего положения. Прежде чем расстаться с Петербургом, он написал две или три небольших записки императрице. В одной, как я узнала, он изъявил ясное и решительное отречение от короны; назвав некоторых лиц, которых он желал иметь при себе, он не забыл упомянуть о некоторых необходимых принадлежностях своего стола, между прочим просил отпускать ему вдоволь бургундского, табаку и трубок. Но довольно об этом злосчастном государе, которого природа создала для самых низших рядов жизни, а судьба ошибкой вознесла на престол. Нельзя сказать, что он был совершенно порочен, но телесная слабость, недостаток воспитания и естественная склонность ко всему пошлому и грязному, если бы он продолжал царствовать, могли иметь для его народа не менее гибельные результаты, чем самый необузданный порок. В продолжение всего этого дня, начиная с вечера накануне, я почти не отдыхала; впрочем, ум и страсти так были заинтересованы настоящими обстоятельствами и событиями, что я чувствовала усталость только тогда, когда переставала действовать. Этот вечер я провела в разнообразных хлопотах то в одном, то в другом конце дворца, потом между гвардейцами, расставленными на часах у разных входов. Возвращаясь от голштинской принцессы, родственницы императрицы, с просьбой дозволить ей видеть государыню, я чрезвычайно изумилась, заметив Григория Орлова, растянувшегося во весь рост на диване (кажется, он ушиб себе ногу) в одной из царских комнат. Перед ним лежал огромный пакет бумаг, который он собирался распечатать; я заметила, что это были государственные акты, сообщенные из верховного совета, мне приводилось их часто видеть у моего дяди в царствование Елизаветы. «Что такое с вами?» — спросила я его с улыбкой. — «Да вот императрица приказала распечатать это», — отвечал он. — «Невозможно, — сказала я, — нельзя раскрывать их до тех пор, пока она не назначит лиц, официально уполномоченных для этого дела, и я уверена, что ни вы, ни я не можем иметь притязания на это право». В ту самую минуту мы были прерваны докладом, что солдаты, томимые жаждой и усталые, вломились в погреба и наполнили каски венгерским вином, думая, что это водка. Я немедленно вышла, чтобы восстановить порядок. К моему крайнему удивлению, при всеобщей суматохе, при совершенном отсутствии дисциплины моя речь так подействовала, что они, вылив вино на землю, положили свои кивера на место и удовольствовались тем, что утолили жажду из ближайшего ручья. Я бросила им все деньги, какие были со мной, и вывернула карманы, чтобы показать: я отдала все, что могла. В то же время обещала, что по возвращении в город будут открыты кабаки и они могут пить сколько душе угодно на казенный счет. Эта риторика была совершенно в их вкусе, и они весело разошлись. Коснувшись этого пункта, я вспомнила, что в некоторых изданиях было напечатано, будто я получала от императрицы и от иностранных дворов деньги на подмогу своим революционным проектам — клевета совершенно ложная. От государыни я никогда не просила и не приняла ни одного рубля, и хотя французский министр открывал мне неограниченный кредит на этот случай, я всегда отвечала, что для нашей революции мы не имеем нужды ни в каких иностранных пособиях. Проходя к императрице через ту комнату, где Григорий Орлов лежал на софе, я нечаянно заметила, стол, накрытый на три прибора. Обед был подан, и Екатерина пригласила меня обедать вместе. Войдя в залу, я с крайним неудовольствием увидела, что стол был придвинут к тому месту, где лежал Орлов. На моем лице отразилось неприятное чувство, что не укрылось от Екатерины. «Что с вами?» — спросила она. — «Ничего, — отвечала я, — кроме пятнадцати бессонных ночей и необыкновенной усталости». Тогда она посадила меня рядом с собой, как будто в укор Орлову, который изъявил желание оставить военную службу. «Подумайте, как это было бы неблагодарно с моей стороны, если бы я позволила ему выйти в отставку». Я, конечно, была не совсем согласна с ее мнением и прямо заметила, что она как государыня имеет много других средств выразить свою признательность, не стесняя ничьих желаний. С этого времени я в первый раз убедилась, что между ними была связь. Это предположение давно тяготило и оскорбляло мою душу. После нашего обеда и отъезда Петра III в Ропшу мы отправились в Петербург и по дороге провели два часа в загородном доме князя Куракина, где Екатерина и я опять отдыхали в одной постели. Отсюда мы проехали в Екатерингоф, где нас встретило огромное стечение народа; он собрался на случай борьбы за нас с голштинской гвардией, ненавистной всей нации. Затем последовала сцена выше моего описания. Когда мы въехали в столицу, проходя по ней торжественной процессией, улицы и окна были усеяны зрителями, радостные приветствия оглашали воздух. Военная музыка и звон колоколов сливались с веселым говором толпы, бежавшей за поездом. Двери церквей были отворены настежь, и в глубине виднелись группы священников, стоявших за блистательными алтарями: религиозная церемония освятила народный восторг! Как, однако, ни была поразительна сцена воодушевления вокруг меня, но она почти меркла перед моей собственной мыслью, полной энтузиазма. Я ехала возле императрицы, участвуя в благословениях революции, не запятнанной ни одной каплей крови. Вместе с тем, об руку со мной была не только добрая монархиня, но и первый мой друг, которому я содействовала ценой жизни освободиться от гибельной неволи и взойти на престол возлюбленной Родины. Когда мы приблизились к подъезду Летнего дворца, мой дух изнемог под влиянием быстрого ряда событий. Желая знать впечатления этого дня на моего отца и дядю и видеть свое дитя, я попросила государыню отпустить меня в одной из придворных карет. Она позволила, но с тем чтобы я как можно скорей возвратилась. Я прежде заехала к дяде, так как его дом был ближе, и нашла этого достойнейшего старика совершенно спокойным. Он говорил, что низвержение Петра III было событием весьма вероятным. Но разговор его особенно живо коснулся опасности — слишком неблагоразумно доверяться дружбе царей: «Она, — заметил он, — так же непродолжительна, как и вероломна». Он убеждал меня своим собственным опытом, доказавшим, что самые чистые побуждения, самые справедливые действия не всегда защищают от ядовитой зависти и интриг даже близ трона такого монарха, который признавал его заслуги и которому он был предан с ранних лет жизни. Отсюда я отправилась к моему отцу и, к крайнему своему изумлению, застала его дом оцепленным сотней солдат. Это произошло вследствие излишнего усердия Какавинского, присланного сюда защитить его от пьяных гвардейских солдат, так как казармы их находились по соседству. Но этот офицер, вероятно, испуганный многочисленной дворней моего отца, произвольно созвал весь отряд на помощь, зная в то же время, что в городе после отъезда императрицы в Петергоф осталось войска не больше, чем это было необходимо для охраны дворца и великого князя. Незадолго передо мной приходил унтер-офицер от лейтенант-полковника Вадковского, оставленного начальником гарнизона в Петербурге, и требовал тридцать человек из этого отряда на смену других, простоявших на часах вдвое больше определенного времени по глупости Какавинского. Я просила его немедленно исполнить это требование. Проходя по дому и видя у каждой двери часового, я повторила ему, что он не понял приказаний государыни, которая поставила его здесь на службу моему отцу, а не для ареста его как изменника. Потом, обратившись к солдатам, сказала им, что напрасно мучили их. Если бы из них осталось здесь десять или двенадцать человек, этого было бы совершенно достаточно впредь до новых распоряжений. Отец принял меня без всякого ропота и неудовольствия. Он жаловался на обстоятельство, о котором я сейчас упомянула, и был недоволен тем, что дочь его Елизавета находилась с ним под одной кровлей. В первом случае я успокоила его, объяснив, что виной его стеснения было неразумение Какавинского и что к вечеру в его доме не будет ни одного солдата. Что же касается второго обстоятельства, я умоляла его подумать о критическом положении моей сестры, для которой его дом стал единственно честным убежищем, как некогда был естественным ее приютом. «Скоро, впрочем, — прибавила я, — ваше покровительство ей будет не нужно, и тогда, если на то будет обоюдная добрая воля, можно расстаться совершенно прилично». Я не могла долго пробыть у дяди и отца, потому что обещала вскоре возвратиться к императрице. Притом мне еще было необходимо зайти домой, чтоб увидеть дочь и снять военный мундир. Отец жалел о том, что я так скоро покидаю его, и с трудом отпустил меня к сестре, которую я хотела навестить. Никогда он не принимал больше участия в ее судьбе; к сожалению, его чувства, каковы бы они ни были, отнюдь не оправдывались полным неуважением дочери к своему отцу и тем презрением в общем мнении, которое он вынес вследствие ее поведения. Когда я вошла в комнату своей сестры, она начала горько оплакивать бедствия этого дня и свое собственное несчастье. Относительно личных неприятностей я советовала ей утешиться. Уверив в полной готовности служить ей, я в то же время заметила: государыня так добра и благородна, что поможет ей без всякого участия с моей стороны. В этом отношении моя уверенность была совершенно основательна. Хотя императрица сочла отсутствие Елизаветы Воронцовой необходимым во время коронации, она постоянно посылала ей гонцов с уверением в своем покровительстве. Сестра вскоре удалилась в подмосковную деревню отца; когда же после коронования двор оставил Москву, она переселилась сюда и жила здесь до своего замужества с Полянским, вместе с ним она переехала в Петербург. Императрица была крестной матерью ее старшего сына, а через несколько лет ее дочь по моей просьбе была назначена фрейлиной. Простившись с сестрой, я спешила поцеловать свою крошку Настасью. Эти разъезды потребовали так много времени, что я не успела переодеться. При выходе из дома служанка напомнила мне, что в моем кармане красная лента с бриллиантовым значком. Это был Екатерининский орден императрицы; я взяла его с собой. Когда я вошла в переднюю, ведущую в комнаты государыни, мне встретились Григорий Орлов и Какавинский. Увидев Екатерину, я тотчас поняла, что Орлов был мой враг и, кроме него, никто бы не ввел этого последнего к императрице. Она стала упрекать меня за то, что я говорила по-французски с этим офицером в присутствии солдат и хотела распустить их по своим местам. Ответ мой был энергичный, выраженный на лице не совсем ласковой миной. «С тех пор как вы на престоле, — сказала я, — в это короткое время ваши солдаты показали такое доверие ко мне, что я не могла оскорбить их, на каком бы языке ни говорила». И чтобы не прибегать к дальнейшим объяснениям, подала ей красную ленту. «Погодите, — сказала она, — вы, конечно, согласитесь, что вы не вправе распускать солдат с их постов». — «Правда, — отвечала я, — но неужели наперекор требованию Вадковского я должна была позволить этому дураку Какавинскому делать все, что ему вздумается, и оставить без стражи наш дворец?». — «Ну ладно, — прибавила она, — дело кончено. Мое замечание относится к вашей торопливости, а это за ваши услуги». Она повесила мне Екатерининскую ленту на плечо. Вместо того чтобы принять ее на коленях, я возразила: «Простите мне, государыня; я думаю, что уже настало время, когда истина должна быть прогнана от вас. Позвольте мне, однако, сказать, что я не могу принять этого отличия: как простым украшением я не дорожу им; а как награда оно не стоит ничего для меня, заслуги которой, хотя и оценены некоторыми, но никогда не продавались и не будут продаваться с торгов». Екатерина горячо обняла меня, промолвив: «По крайней мере дружба имеет некоторые права, и неужели вы не позволите мне воспользоваться ее удовольствием в настоящую минуту?». Я поцеловала ее руку в знак признательности. Таким образом, я была затянута в мундир, с алой лентой через плечо, без звезды, со шпорой на одном, выглядев как пятнадцатилетний мальчик. Государыня сказала мне, что она уже приказала отправить гвардейского лейтенанта к князю Дашкову, желая немедленного возвращения его в Петербург. Такое внимание с ее стороны и в такое время так утешило меня, что я тотчас же забыла о прошлом неудовольствии. Также отдано приказание, продолжала она, отвести для нас комнаты во дворце, которые завтра будут готовы для меня. Я просила только позволения подождать мужа и вместе с ним переехать во дворец. Вскоре, когда все стали расходиться, я поспешила домой и, разделив ужин со своей маленькой Настасьей, бросилась в постель. Но волнение духа и крови после чрезмерной деятельности не давали мне спокойно уснуть, и я провела всю ночь в лихорадочных грезах больного воображения и раздраженных нервов. Я забыла упомянуть об одном небольшом разговоре с императрицей во время нашего возвращения из Петергофа, когда государыня, граф Разумовский, князь Волконский и я сошли с лошадей, сели в карету и спокойно ехали в Петербург. Екатерина, необыкновенно ласковым тоном обратившись ко мне, сказала: «Чем я могу отблагодарить вас за ваши услуги?». — «Чтобы сделать меня счастливейшей из смертных, — отвечала я, — немного нужно: будьте матерью России и позвольте мне остаться вашим другом». — «Все это, конечно, — продолжала она, — составляет мою непременную обязанность, но мне хотелось бы облегчить себя от чувства признательности, которому я обязана вам», — «Я думаю, что обязанности дружбы не могут тяготить нас». — «Хорошо, хорошо, — сказала Екатерина, обнимая меня, — вы можете требовать от меня что угодно, но я никогда не успокоюсь, пока вы не скажете мне, и я желала бы знать именно теперь, что я могу сделать для вашего удовольствия». — «В таком случае, государыня, вы можете воскресить моего дядю, хотя он жив и здоров». — «Что это значит?» — спросила она. Я растерялась в самом начале своей просьбы и потому предложила потребовать объяснения от князя Волконского. «Я думаю, — сказал он, — что княгиня Дашкова разумеет генерала Леонтьева, отлично служившего против Пруссии; он потерял седьмую часть своих поместий и четвертую из его прочей собственности по интригам его жены, которая по законам не имеет права на это имение вплоть до его смерти». Императрице было известно желание Петра разорять тех из офицеров, которые усердно служили против прусского короля; она поняла несправедливость и обещала исправить ее. «Воскресение его, — сказала она, — будет предметом моего первого указа, который я подпишу». — «И я совершенно буду вознаграждена вами: генерал Леонтьев — единственный брат и задушевный друг княгини Дашковой, моей свекрови». Я тем более была довольна, что могла в это время оказать услугу семейству моего мужа и отклонить от себя всякую личную награду, противную моим внутренним убеждениям. На следующий день Панин получил графское достоинство с пенсионом в пять тысяч рублей; князь Волконский и граф Разумовский — тот же пенсион, а прочие заговорщики первого класса — по шести сот крестьян на каждого и по две тысячи рублей — или вместо крестьян — двадцать четыре тысячи рублей. Я удивилась, встретив свое имя в этом списке, но решила отказаться от всякого подарка. За это бескорыстие меня упрекали все участники революции. Мои друзья, впрочем, скоро заговорили другим тоном. Наконец, чтобы остановить всякие сплетни и не оскорбить государыню, я расписалась в бесчестии. Составив счет всем долгам моего мужа, я нашла, что сумма их равняется почти двадцати четырем тысячам рублям, и потому перенесла на его кредиторов права получить эти деньги из дворцовой казны. На четвертый день после революции Бецкий просил свидания с императрицей и получил его. Я была одна с Екатериной, когда он вошел, и, к общему нашему изумлению, встав на колени, умолял ее признаться, чьему влиянию она обязана своим восшествием на престол. «Всевышнему и избранию моих подданных», — отвечала государыня. — «После этого, — сказал он с видимым отчаянием, — я считаю несправедливым носить это отличие». Он хотел снять Александровскую ленту с плеча, но императрица удержала его и спросила, чего он хочет. «Я несчастнейший из людей, — продолжал Бецкий, — когда вы не признаете во мне единственное лицо, которое приготовило вам корону. Не я ли возбуждал гвардию? Не я ли сыпал деньгами в народ?» Мы думали, что он сошел с ума, и начали было беспокоиться, но вдруг императрица, с обыкновенной своей ловкостью обратив протест в комическую сцену и превознося самохвальство генерала до высочайшей степени, сказала: «Я вполне признаю ваши безмерные одолжения и так обязана вам венцом, то кому же лучше, как не вам, я могу поручить приготовить его для моей коронации? Поэтому я полагаюсь в этом деле на вашу распорядительность и под ваше начальство отдаю всех бриллиантщиков моей империи». Бецкий в восторге вскочил и после тысячи благодарностей поторопился убраться из комнаты, побежав, вероятно, рассказывать о награде, соответствующей его достоинству. Мы от всей души хохотали над этой выходкой, которая в то же время показывает гениальную находчивость и ловкость Екатерины и крайнюю глупость Бецкого. Оцифровка и вычитка - Константин Дегтярев Публикуется
по изданию: Записки
княгини Е.Р. Дашковой М.: Наука, 1990 |
|