Оглавление

Эразм Иванович Стогов

ВОСПОМИНАНИЯ

4

Стр. 81

постоянно посещал, говорил с дамами, кажется, особенно отличал жену коменданта Луизу Ивановну и жену полковника Нараевского Наталию Карповну; последняя была красавица. Я, товарищ Повалишин, племянник Сперанского Вейкарт[i] и какой-то чиновник постоянно составляли кадриль. Сперанский постоянно смотрел на наш танец, и, кажется, его занимала наша молодая резвость. Тем и оканчивался его бал.

Рассказов по городу ходило множество о Сперанском; каждое его слово, кажется, каждое его движение замечалось и повторялось в публике. Терпение его с просителями было неистощимо. Однажды наделало много говору: монгол-бурят жаловался, что исправник Волошин вызвал его в Иркутск, в его отсутствие забрались в его юрту волки и собаки, утащили говядину и богов. Просил взыскать с исправника убытки. Сперанский отказал. Бурят пришел другой раз с той же просьбой — получил отказ. Пришел третий раз. Сперанский назвал его глупым и приказал вывести. Это происшествие сильно удивило всех, говору было много! Из этого можно заключить, каким терпением обладал Сперанский.

Иркутск знал, что Сперанский сказал, где он был — малейшие подробности не ускользали от общества, но не было ни одного слова о том, что делал в кабинете и делал ли что-нибудь, готовилось ли или не готовилось в будущем для Сибири? Это будущее было непроницаемо, не было даже догадок. Три секретаря Сперанского были люди бойкие, не отказывались от удовольствия и даже очень, но о делах ни полслова! Все знали, что Цейер — правая рука Сперанского по бумагам[ii]. Цейер, маленького роста, сухенькой, с большим носом, в очках, с торопливою походкою — не ручаюсь, есть ли у него голос? Часто видел его, но положительно не помню, чтобы он выговорил хотя одно слово. Цейер, статский советник, вечно с бумагами под мышкою и бежит либо к Сперанскому, либо от него. На обедах, балах Цейер почти не бывал. Был и правитель канцелярии (Иван Иванович Шкларевский), но все знали, что он носит только звание; Сперанский не употреблял его[iii]. Сперанский был чрезвычайно доступен, но нельзя было не заметить — служащие при нем были совершенно свободны вне службы, но никогда ни один не приближался к нему.

На одном из обедов мне пришлось сесть против капитана путей сообщения; он спросил меня:

— По какой причине морская служба называется смоленая?

Стр. 82

Э. И. Стогов

— По той же, по которой служба на канавах называется — грязная служба.

— Вы ходили в море?

— Да; я четыре лета служил на кораблях.

— Вы так рано начали службу походами?

— Мы все привыкаем смолоду.

— Скучная ваша служба?

— Почему так? Это неправда, мы все любим быть в море.

— На кораблях не бывает дам?

— Не бывает. Они только бы мешали, на корабле для них нет времени и места.

— Признайтесь, первый поход был для вас страшен?

— Может быть, бывают трусы, но такие переходят в другие службы; из моих товарищей перешли двое в ведомство путей сообщения, их никто не держит.

— Моряки очень серьезны и строги.

— Моряки никогда никого не затрагивают.

Это было недалеко от Сперанского; я на конце неприятного разговора заметил, что внимательно слушает и улыбается; я прекратил отвечать, считая продолжать неприличным.

После обеда капитан подошел ко мне и отрекомендовался: Гаврило Степанович Батенков. Я сказал о себе.

— Извините, я, может быть, сказал вам что-нибудь неприятное?

— Извините, я отвечал вам, как умел.

— А насчет разговора прошу вас не стесняйтесь, браните меня сколько угодно; кроме благодарности, от меня ничего не будет. Михаил Михайлович очень любит, когда я говорю за обедом, а эти господа (указывая на иркутских чиновников) всякою малостью обижаются, говорить с ними невозможно. Вы так добры и умны, дали мне возможность поддержать разговор. Надеюсь, мы будем приятелями, будем садиться против, и вы выведете меня из затруднения.

На другой день Батенков приезжал ко мне, потом я бывал у него очень часто. Мы подружились.

Батенков был довольно большого роста, сухощав, брюнет, с золотыми очками, по близорукости; в фигуре его ничего не было замечательного, но рот и устройство губ поражали своею особенностию. Губы его не выражали ни злости, ни улыбки, но так и ожидаешь — вот-вот услышишь насмешку, сарказм. Дар говорить о чем угодно занимательно, весело и говорить целые ча-

Стр. 83

сы — эта способность была изумительна! Готовность его на ответы и возражения не имела равного. Батенков был незлобливого, добрейшего сердца. Ученость его была замечательна, он очень легко и много писал стихов; я много читал его басен, но и тут — только сатира и сарказм, более на известные лица и нравы. О Батенкове я знаю только из случайных его рассказов; он начал службу в артиллерии. В 1812-м году[iv] ему с товарищем дали по две пушки, приказали защитить мост и не уходить.

— Мы стреляли, французы валились; мы стреляли, французы падали и приближались; французы были близко; товарищ, чтобы спасти пушки, отъехал; у меня оставались только два канонира[v], я сам приложил фитиль и от удара упал; меня проходящие французы кололи, но мне не было больно, но когда штык попал под чашечку колена, я потерял память. Очнулся я в палатке, лежат раненые французы: я был в плену. Вместе с другими я был отправлен на юг Франции, где и вылечился от 18-ти ран. Когда наши взяли Париж и мы, пленные, получили свободу, я явился в главный штаб. Там мне сказали, что Батенков убит и исключен из списков, требовали документов. Какие документы я мог представить? Я назвал батарею, в которой служил; нашлось только два канонира, которые остались живы; узнав меня, засвидетельствовали, что я их поручик.

— А что было с вашим ушедшим товарищем?

— Кутузов смотрел в трубу с холма; товарища судили и приговорили за ослушание расстрелять. Кутузов разжаловал его в солдаты, он убит.

— Как же вы попали в путей сообщений?

— Раны меня беспокоили в ненастье, да и надоела мне фронтовая служба; я написал в управление путей сообщения: если желают иметь хорошего офицера, то я согласен служить.

— Будто бы так и написали?

— Право так, у нас в России худо просить, искать; иди законным порядком — тысячи затруднений, проволочки.

— Ну, а как же сюда попали?

— Хотелось посмотреть Сибирь. Сперанский, познакомившись, вместо моей обязанности дал мне работу: составить новое положение о ссыльных. Много собрал сведений — путаницы, противоречий пропасть; надобно прежде привести к одному знаменателю и потом составить что-нибудь целое.

Я с Батенковым каждый день становился дружнее; за обедами он вострился надо мною; если удавалось, и я платил ему

Стр. 84

тем же. В то время и до сего часа я имею природное отвращение ко всякому вину; за здоровье Сперанского вместо шампанского я пил превосходный мед; от двух бокалов меда выходил из-за стола красненький. Это замечал Сперанский; видя мою дружбу с Батенковым, раз говорит ему:

— Приятель ваш молодашка-моряк, может быть, неглупый юноша, но что значит среда: так молод, а уже становится пьяницей.

Батенков расхохотался и сказал:

— Вот как иногда высоко стоящие делают ошибочные заключения о маленьких. Мой приятель-моряк еще в жизни не пробовал никакого вина, он и за ваше здоровье пьет мед, а не шампанское, а что он краснеет — виновата юность.

Сперанский смеялся над своею ошибкою и добавил, что он желал бы почаще сознаваться в таких ошибках.

Батенков был старше меня лет на десять, но он так был умен и умел сделать, что я не чувствовал этой разницы. Однажды, в сумерки, между интересными его рассказами, он сказал мне, что у них есть кагал[vi], что у них ходят свои почты и что всех своих членов кагала они имеют средство быстро двигать к повышению по службе.

— Хочешь, я запишу тебя в члены?

— Какая цель кагала?

— Этого я не могу сказать тебе: тайна! Я не думавши отвечал:

— По-моему, Гаврило Степанович, где тайна — там нечисто!

Мы более не говорили об этом. Я теперь ясно помню: я отвечал Батенкову без всякого сознательного намерения, вовсе не обдумав. Это время было щегольства фраз и готовности резонно отвечать противореча. Впоследствии оказалось, что 1819 года называвшийся кагал — после было общество 14-го декабря![vii] Не сорвись тогда с языка глупая фраза, попади я в список — другим бы путем пошла вся жизнь моя! Батенков не желал мне сделать зла, он желал сделать мне добро, потому что сам был членом сильного кагала.

После разговоров моих с Сперанским, о чем потом я расскажу, буду продолжать о Батенкове что только знаю о нем. Сперанский через Батенкова предложил мне перейти служить к нему; вот слова Сперанского:

— Скажите ему, пусть лучше начинает служить с головы! Жизнь в дикой стороне, без общества, может очерствить его.

Стр. 85

Я отвечал, что я только и знаю морскую науку, для нее только учился семь лет и уверен, что я недурной морской офицер. Штатская служба мне неизвестна; мне надобно учиться вновь — поздно, может быть, и не выучусь; от флота отстану, а к штатским не пристану; кроме того, я страстно люблю морскую жизнь. Пусть будет как будет! Благодарю и вечно не забуду милостивого внимания ко мне Михаила Михайловича — остаюсь во флоте! Хорошо ли я сделал, худо ли — не знаю!

Судьба после запрягла меня в штатскую — совладал!

Пришло время ехать из Иркутска; прощаясь с Батенковым, он с большим чувством проводил меня, взял с меня слово писать к нему по приезде в Охотск и что я найду там, что я и исполнил. Батенков писал ко мне прекрасные письма, полные веселости, как будто хотел утешить меня в далеком одиночестве. Помню одно письмо из Питера: он просил меня наблюсти и точно объяснить: когда прибывает другая вода в реку, то вливается она по дну или по поверхности? Наблюсти было легко там, где каждые сутки прилив возвышает воду в реке от 10-ти до 12-ти фут[viii]. Я получил от Батенкова писем пять и отвечал. Когда же дошло до нас известие о катастрофе 14 декабря, я вспомнил о кагале и не сомневался, что это одно и то же тайное общество; очень боялся за свои письма, хотя там и тени не было преступных идей, но в таких случаях во всем вина. Читая следствие и суд, я успокоился: вероятно, Батенков уничтожил все бумаги.

Будучи начальником адмиралтейства в Иркутске, я употребил возможное старание узнать, где Батенков? В Восточной Сибири его не было. Нашел случай навести справки в Западной — и там не было моего Гаврилы!

В 1819 году в Иркутске были особенно дружны: Батенков, доктор Валтер и Гедельштром. О последнем после. Между сказанными друзьями, если я не был другом существительным, то хотя прилагательным, но все-таки очень близким.

Чтобы не забыть: Батенков не употреблял табаку, не играл в карты и почти не пил вина.

В 1832 году является ко мне из Питера Гедельштром Матвей Матвеич! Какими судьбами? Оказалось, что он приехал при жандармском полковнике Килчевском, которому поручено было составить статистику всей Сибири. Говоря между нами, ловкий полковник составить никакой статистики не мог, для того и взял ученого Гедельштрома, а сам исполнял другое поручение.

Стр. 86

Но это к рассказу не идет. Дело было к обеду. Гедельштром любил выпить, даже и очень; я угостил его препорядочно любимой его наливкой с облепихой. После обеда в гостиной я упросил его рассказать мне подробно, что он знает о нашем дорогом Гавриле? Гедельштром приказал мне запереть двери гостиной и соседних комнат и вот что рассказал:

— После 14 декабря Батенков оставался недели две на свободе. Был он на вечере у вагенмейстера[ix] Соломки, стоял в конце залы, опершись у стола; где бы ни был Гаврило, его всегда окружала толпа слушателей. Сказали: приехал фельдъегерь! Батенков спокойным голосом сказал: «Господа, прощайте, это за мной!» Фельдъегерь увез Батенкова. Я знал, что Гаврило посажен в Шлиссельбург, где видеться с ним не было средств. Узнаю, что Гаврило в каземате Петропавловской крепости. Мне очень хотелось повидаться с Гаврилой, так хотелось, что я покоя не знал. Как ни обдумывал, видел одну невозможность. Подружился я с капитаном Преображенского полка; он ротою ходил караулом в крепость. В минуты откровенности я высказал ему страстное свое желание повидаться с Гаврилой. Долго мы судили и рядили — средств не находилось. Придумал я — хоть бы побывать в крепости, все ближе к цели. Капитан предложил взять меня денщиком, я охотно согласился. Но до цели далеко! Однажды шутя проектировал капитан: «Вот бы тебе одеться Преображенским солдатом, стать бы тебе на часы в коридор казематов, ты мог бы видеться целый час». От шутливого предложения дошло до осуществления. Добрый капитан решился, а я рад пуститься на все! Лишь бы повидаться. Приготовил я себе солдатский мундир, обстригся и в один из караулов капитана пошел с ним денщиком. Около полночи я был солдатом и лежал между спящими солдатами. По крику унтера «Смена внутренних!» я взял под ружье и стал с другими.

Я взглянул на Гедельштрома и, видя пожилого и порядочно полного мужчину, не мог без смеха вообразить его солдатом.

— Да как же не узнал вас унтер?

— В караульном доме полусвет от закопченной лампы, да и все сонные, только проснулись. Привели меня в длинный коридор, тоже не ярко освещенный. Порядку смены часового научил капитан, стал я на часы. Ружье к стене, дверей несколько, но в которых Гаврило? В каждой двери стеклышко, закрытое снаружи, двери заперты • крепкими засовами снаружи. Поднимаю закрышку стекла, внутри ночник освещает каземат. В одном казе-

Стр. 87

мате вижу сидит на кровати высокий, тонкий, седой — не Гаврило ли? Отодвинул засов, отворил и спросил: «Гаврило?» Встал сухой старик и, вместо ответа, спросил: «Кто теперь на престоле царствует?» Я отвечал: «Николай». «Чей сын?» «Внук Екатерины, сын Павла. А вы кто?» «Я Шушерин».

Я запер каземат и нашел Гаврилу. Мы обнялись, говорили вместе; Гаврило рассказал: «В Шлиссельбурге было несносно. Удалось написать к моей невесте, приказал чертенку сходить к Сперанскому и просить о переводе меня в Петропавловскую крепость. Перевели — по болевни. Я написал письмо к государю — полное раскаяния, и просил помиловать. Заболел я нервной горячкой. Приезжал штаб-доктор. Пришел в себя и чувствую приближение смерти. Гадко мне показалось, что я малодушно лгал, просил прощения и раскаивался. Я потребовал священника и продиктовал, что я не хочу умереть и унести с собой подлую ложь. Раскаяние и просьба о прощении — ложь! Пусть не верит государь, никто из наших виновных не просит прощения, а если и будет прощен, то не отстанет от начатого дела. Я выздоровел и остался навечно живым в этом гробе! Найди мою невесту, она в нужде, помоги ей, сколько можешь. Я притворился сумасшедшим, думал, попаду в сумасшедший дом, там все-таки люди». Заслышали хлопнувшие двери: это смена. Простились, поплакали, запер каземат и взял ружье, сменился. Повторить было невозможно, капитан уверял, что он много выстрадал в этот час. Нашел бывшую невесту Гаврилы, она [проститутка-одиночка][x], жила без нужды; я подарил ей 100 руб. от имени Гаврилы; она очень плакала, вспоминая о Гавриле.

— Где она живет?

— В Конюшенной.

Передаю рассказ Гедельштрома дословно; есть невероятное но это остается на его совести.[xi]

Бывшую невесту Батенкова в 1833 году нашел и я; она еще была недурна, [промышляла одиночно]. О Батенкове наговориться не могла; она любила его и никого более не любила; были женихи — отказывала. Бывшая невеста Батенкова рассказывала, что Сперанский принадлежал к обществу 14-го декабря и боялся показаний Батенкова; она несколько раз была послана в каземат к Батенкову с обнадеживанием, что дело принимает хороший оборот. «Как же вас пропускали?» — «Как скажу: от Сперанского, то крепостной офицер и проведет». Эта девуш-

Стр. 88

ка заметно была с хорошим образованием, очень жива, вероятно, потому Батенков и называл ее чертенком.

[Гораздо позже] я там слышал подтверждение рассказа Гедельштрома о просьбе [Батенкова] с раскаянием и потом об исповеди.

Рассказывали мне еще, что когда по приговору суда Батенков должен был быть сослан в каторжную работу в Сибирь, что будто бы Сперанский входил с докладом, что Батенков понесет двойное наказание, потому что в Сибири известно всем, что Батенков составлял положение о ссыльных. Что будто бы по этому докладу и сделано для Батенкова исключение: вместо Сибири — в каземат крепости. [xii]

Вот, кажется, все, что знаю о Батенкове, но ручаюсь только за то, где лично участвовал, а остальное — за что купил, за то и продаю.

Сперанский в Иркутске все продолжал «ничего не делать», но незаметно, как-то постепенно и тихо, Трескин — все еще губернатор, но отошел на второй план. Я не любил Трескина и его дочерей, да и было что любить получше.

Сижу один в адмиралтействе; перед сумерками является казацкий офицер: пожалуйста к генерал-губернатору! Оделся в полную форму. Вхожу в зал. Михаил Михайлович стоит у косяка окна и читает книжку в ¼ листа. Увидел меня, спросил:

— Что вы так примундирились?

— К вашему превосходительству.

— Посланный, верно, вас позвал к генерал-губернатору?

— Точно так-с.

— Они не понимают: я приказал пригласить вас к Михаилу Михайловичу: прошу различать, можете приходить в сюртучке, мне хотелось побеседовать с вами; снимите вашу саблю, положите шляпу и проходите. Вы, конечно, воспитанник Морского корпуса?

-— Точно так, морских офицеров из других заведений нет.

— Да, я это знаю. Ваш главный курс астрономия.

— Учебный курс очень разнообразен, но главный — математика.

— У вас система Коперника?

— Действительно так, но с последующими развитиями: Галилея, Кеплера, Ньютона и других.

— Скажите мне, довольны вы этой системой?

Я взглянул на Сперанского и подумал: шутишь, барин! Или подурачить хочешь?

Стр. 89

Сперанский заметил мое молчание, сказал:

— Пожалуйста, не стесняйтесь, прошу, выскажите свои мысли откровенно!

Я решился на шутку отвечать шуткою. Сперанский так был приветлив, как будто одобрял меня.

— Курс астрономии вам известен; конечно, известно вам и то, что вычисления наши не имеют разницы, если мы принимаем, что движется солнце и стоит земля и обратно: вот уже первое сомнение в совершенстве системы мира. Я не вполне доволен.

— Так вы имеете свою систему?

— Да, я думаю, должно быть иначе.

— Право, пожалуйста, объясните ваши мысли.

— Солнце, как центр нашей планетной системы, признано за тело, дающее свет и теплоту. С последним я согласиться не могу.

— По какому основанию?

— Все, что дает тепло, с приближением к нему — тепло усиливается, а с приближением к солнцу, на вершинах высочайших гор, на воздушных шарах — тепло уменьшается.

— Но вы не отвергаете, что чувствуете теплоту от лучей солнца?

— Я полагаю, мы еще не знаем вполне физико-химического свойства лучей света на тела; может быть, свет солнца способен только возбуждать теплоту в телах.

— Хорошо, что же вы создаете на вашем основании?

— От дошедших до нас учений египетских жрецов, Птоломея и греков, они признавали несколько небес и несколько миров. Принимая за основание, что с удалением от земли тепло исчезает, а холод усиливается, трудно вполне отвергнуть учение древних; разум, следя за мертвящим холодом, упрется в ледяную кору видимого нам неба, эта видимая синева есть подобие замерзшей воды.

— Положим, а звезды?

— Если допустить твердую ледяную кору вместо неба, то вместе с тем, не отвергая бесконечности творений Создателя, будет естественно верить, что за этой корой есть другой, высший мир — мир, в котором наш воздух заменяет камень. Того мира, того света нам постигнуть не дано, но, повинуясь воображению, руководимому логическим разумом, мы можем только предполагать о том непостижимом свете, а как нет тел без скважин, мы

Стр. 90

можем допустить и в ледяной коре скважины, сквозь которые крошечные частицы того света проникают к нам.

— Прекрасно, а солнце, а луна?

— Солнце есть отверстие большое, но заслоненное полупрозрачным телом, и потому передает нам только часть того света, иначе все погибло бы на земле. Луна есть холодное, мертвое тело, не имеющее огня, воды, атмосферы, а потому и жизни; луна есть материал для будущей планеты.

— Вы думаете?

— Мы, новые, признаем для грешников мучения преисподней; где она — я не знаю, но мой разум допускает, что душа умершего, как эфир воспаряя, приближается к ледяной коре; праведные допускаются проникнуть в высший свет для блаженства, а грешные терзаются по сю сторону мертвой ледяной коры.

— Браво, ваша система не забыла и разрешает о делах и душах людей.

Приплел рай и ад — помня, что говорил с поповичем. В этом роде продолжался разговор — с моей стороны серьезно; Сперанский тоже не улыбался, а как бы одобрял. Я путал все, что знал из физики — электричество, магнит. Между многими вопросами смело разрешил северное сияние, доказывая, что без этого магнитно-электрического процесса земля была бы необитаема от испорченности воздуха на экваторе. Сперанский, выслушав о северном сиянии, сказал:

— Скажите, как это просто, а я думал, что этого никто не знает.

В соседней комнате подали огонь; Сперанский подал мне руку и сказал: — Когда вы ничем не заняты, побывайте у меня, но только помните, к Михаилу Михайловичу в мундире не ходят. Прощайте, благодарю вас, меня зовут работать.

Когда я болтал галиматью, часто взглядывал на Сперанского, ожидая увидеть улыбку, но он, ходя мерными шагами, серьезно слушал. Сперанский был в стареньком сюртуке с очень узкими рукавами, верно — старинная мода.

Хотя я тогда штатских уважать не мог, но мне казалось, не пересолил ли я, так много и глупо болтая? Приехав домой, я до слова записал и в тот же вечер был у Батенкова; рассказал и прочитал записанное; мы вместе с Гаврилой смеялись. Я спросил его, не очень ли я наглупил и что меня немного беспокоит. Батенков успокоил меня, сказав, что Сперанскому все можно говорить, он даже любит слушать болтовню веселонравных.

— Да что тебе вздумалось излагать свою систему мира?

— Мне показалось, что он хочет дурачить меня, я сказал небольшую шутку, да как начал говорить, а он поддакивать,

Стр. 91

то и нагородил чушь!

Я спросил Гаврилу, не знает ли, какую книжку читает Сперанский?

— Он очень любит и постоянно читает Фому Кемпийского. На другой день Батенков только явился к Сперанскому,

как тот начал смеяться, рассказывая о моей болтовне. Сперанский полагал, что я серьезно увлекаюсь своей системой. Батенков разуверил его и сказал, что я беспокоюсь, не слишком ли наглупил.

— Бойкое молодое воображение; мне нравится, он смелый юноша!

Батенков объяснил, что я, как моряк, уважаю только адмирала — остальные чины не существуют.

— Правда, моряки всегда держат себя особенно, сдержанно, но время и жизнь научат его.

Для меня слова пророческие!

Чтобы быть последовательным, я запишу и вторые сумерки у Сперанского. Дней через пять или семь после первых сумерек явился тот же ординарец и сказал: «Пожалуйте, к Михаилу Михайловичу». Я надел виц-мундир, без сабли, в фуражке; явился поранее в ту же залу. Сперанский так же ласково спросил, не занят ли я, и сказал: «Походимте».

— Где ваша родина? Я отвечал.

— Имеете родных в Петербурге?

Я назвал Анну Петровну и Ивана Петровича Буниных.

— Это девица-поэт?

— Точно так, она мне тетка.

— Бунин — это весельчак?

— Действительно он.

— Тетку вашу я встречал в обществе, а о дяде вашем много забавных рассказов.

— Он был тоже моряк.

— Где вы прежде учились?

— Я нигде не учился, умел только читать, а подписывал прошение в корпус по карандашу. Тетка меня отвезла в Петербург, а дядя, как моряк, определил.

— Долго ли вы пробыли в корпусе?

— Семь лет.

Стр. 92

— И успели кончить полный курс? У вас наук много?

— Мы каждый день сидим в классах восемь часов и вне классов учим уроки.

Сперанский хотел знать малейшие подробности о порядках в корпусе, о начальстве, об обращении, о наказаниях, об обязанности офицеров, о пище, даже об играх кадет, об экзаменах. Сперанский, заметив, что я говорю о корпусе восторженно, с любовию:

— Вы любите корпус?

— Я всегда с благоговением вспоминаю Морской корпус!

— Так весело вам было в корпусе?

— Нет, ваше высокопревосходительство, корпус дал мне нравственное бытие, я обязан корпусу всем: я поступил в корпус — диким волчонком, а вышел человеком, воспоминания о корпусе для меня священны. Начальники были благодетели — отцы к детям.

— Это делает вам честь. Но пока вы в корпусе, для вас внешняя жизнь не существует?

— Напротив, мы знаем все, что делается, что говорится в городе.

— Каким это образом?

— По субботам и праздникам нас отпускают к родным и знакомым; нас много, нас, как детей, не остерегаются. Когда мы возвращаемся в корпус и рассказываем слышанные новости, мы своим критическим умом противоречия подводим к общему знаменателю и делаем свои заключения.

— Обо мне что-нибудь говорили у вас?

— Как же, и очень громко.

— Что же?

— Да я вас повесил.

— Как так?

— Так, вырежу из бумажки человечка, один конец нитки на шею, а другой конец заверну в кусок жеваной бумаги, брошу в потолок; мокрая жеваная бумага прилипнет и человечек висит с подписью: «Сперанский изменник».

— За что же вы меня вешали?

— Говорили, что вы передали Наполеону великие секреты государя и подписали какую-то бумагу.

— Так вы такие патриоты в корпусе?

— Да, мы очень любим государя.

— А Россию?

Стр. 93

— Да как любить, чего не знаешь; вот я еду более года и все Россия, я и теперь ее не знаю.

— Как вы решились ехать в такую даль?

— В Кронштадте нехорошо жить, нас очень много. Я подумал: если в Камчатке не найду лучшего, то найду новое — все-таки выигрываю.

— Смелая посылка!

— Да когда же и искать, как не в мои годы?

— Вы правы.

Подали огню; Сперанский поблагодарил, я откланялся.

Иркутск веселился напропалую, казалось, никто ничего не делает, а Сперанский меньше всех: обед, бал — Сперанский непременно везде присутствует; служащие при нем, кажется, затем и приехали, чтобы праздновать, — только никто не видит Цейера и канцелярских, да долго по ночам освещен весь дом Сперанского. Не слыша служебного слова и не видя дел — дом Трескина постоянно пустел; дом, недавно сцентрировавший в себе всю жизнь Иркутска, — стал как зачумленный, хотя Трескин продолжал быть губернатором. В обществе не было о нем ни полслова.

Как-то вдруг, неожиданно, явились на сцену разговора три исправника: иркутский — Волошин, верхнеудинский — Гедельштром и нижнеудинский — Лоскутов. Первые два были в Иркутске и были постоянными членами общества; о них заговорили, но они одни, кажется, не слыхали говора. Двух первых я хорошо знал, а третьего — никогда не видал.

Волошина называли — студент, смеялись, что он, бывши еще московским студентом, уже был назначен исправником, занимал должность 13 лет.

Геделыптром, по рассказам, был домашним секретарем графа Румянцева; по какому-то делу (не сохранила моя память, чуть ли не в Ревеле), падающему тенью на графа, Геделынтром принял вину на себя и был удален в Сибирь. Человек, хорошо учившийся, предпринял путешествие к Ледовитому океану; изданная им книжка была у меня, но теперь, вероятно, не найдется. Геделыптром долго был исправником за Байкалом. На каждого исправника по жалобам — насчитывались миллионы взяток. Гедельштром говорил, что у них оставались проценты, а капитал попадал к Трескину.

У Волошина были крестины; на парадном обеде был Сперанский, обед был роскошный, помню — стерляжью уху на

Стр. 94

шампанском; обед был очень весел, говорлив, Батенков был в ударе, абордировал меня нещадно. Сперанский добр, молчалив, но был приветлив, ласково шутил с хозяином. На другой день слышим: у бедного Волошина описали имение и оказалось денег — один рубль семьдесят три копейки. Бедный Волошин в день описи имущества, должно быть, с горя, при мне, вечером, проиграл в банк до 25-ти тысяч рублей. Странно, никого это не удивило, еще страннее, что Сперанский знал о проигрыше, но не показал и вида, что ему известно. Об описи Гедельштрома — не знаю или не помню, а вот при описи в Нижнеудинске Лоскутова у него нашли — набитую мебель ассигнациями, и только в мебели нашли 450 тысяч рублей. Сперанский немилосердно, жестоко наказал этих грабителей — он сослал их в Россию] Они, бедные, страдальцы, переехали — кто в Москву, кто в Петербург. Хотя жестокое, но оригинальное наказание — ссылка из Сибири в столицы!

Михаил Михайлович трудился не над исправлением прошедшего зла, чего и невозможно было исправить, была бы бесплодная работа; он трудился над устранением зла в будущем и работал — пересоздать управление Сибири. Раз, я случайно слышал, как говорили люди, имеющие возможность знать многое, что Сперанский сначала хотел сделать из Сибири Финляндию, но получил совет — не начинать.

Переделанную Сибирь я видел чрез 12 лет. Плоды труда Сперанского были осязательны: власти были ограничены, правление Трескина было слабым преданием и умерло в истории, сохранившись в анекдотах. Но как все дела человеческие — несовершенны, так и последствия благонамеренного труда умного человека оказались односторонними. Злоупотребления властей действительно уменьшились; не слыхать было жалоб от богатого купечества и вообще классы имущие были довольны, но зато обессиленная власть не имела силы сдерживать народ, впадала в апатию. В нравственном быте народа я нашел огромную перемену, менее одного поколения — и народа узнать было нельзя! Жизнь в городе мало была обеспечена; частые убийства, грабежи, воровства, недалеко от Иркутска, в горах — две шайки разбойников. Несколько раз я слышал, как Лавинский с негодованием говорил: «Человек готовился лазить на колокольню и звонить в колокола[xiii], а ему поручили переделать край! Хорош реформатор!» — и не скупился прибавить непечатных слов. Более всего поразило меня — это заметное обед-



[i] Сперанский опекал Жоржа (Егора Егоровича) Вейкарта потому, что тот был сыном его умершего друга — врача Ж. Вейкарта; родственниками они не были.

[ii] Цейер — правая рука Сперанского по бумагам. — Цейер начал службу под началом Сперанского в 1797 г. в канцелярии генерал-прокурора Сената, а затем, по свидетельству М. А. Корфа, «более 30 лет следовал неотлучно за всеми коловратностями его судьбы, оставаясь постоянно и неизменно ему преданным, деля его тяготы и горе, живя его жизнью».

[iii] ...он только носил звание, Сперанский не употреблял его. — Сперанский писал 20 мая 1820 г. графу В. П. Кочубею: «Канцелярия моя вся составлена из людей, при Иване Борисовиче бывших. Сначала я им не доверял, но впоследствии узнал, что они ни в чем не участвовали. Правитель канцелярии Шкларевский есть старый сенатский секретарь... В нем один только порок, что он болен, дряхл и не может управлять никакою канцеляриею. Он ничего не получил при переходе в Сибирь. Настоящий чин заключит его службу и очистит место другому».

[iv] Стогов ошибается: Батенков был серьезно ранен (10 штыковых ран) не в 1812 г., а в январе 1814 г. в сражении при Монмирале и тогда же попал в плен, в котором находился до февраля того же года.

[v] Канонир — рядовой артиллерии.

[vi] Кагал — собрание (др.-еврейск.).

[vii] Стогов ошибается: в те годы Батенков еще не входил в декабристскую организацию; он стал членом Северного общества декабристов только в ноябре 1825 г. В данном случае, очевидно, речь шла об одной из масонских лож, членом которой был Батенков.

[viii] Фут — английская мера длины, равная 0,3 м.

[ix] Вагенмейстер — офицер, ведающий обозом воинской части.

[x] Неясно, кого имеет в виду Стогов. У Батенкова действительно была невеста (В протоколах допроса Батеньков указывает, что его невеста была купеческого звания. Вообще, круг знакомств Батенькова был весьма демократическим, он не был родовитым дворянином, мать его была купчихой — прим. Константина Дегтярева)

[xi] Батенков был приговорен к 20 годам каторжных работ, но вместо этого на основании высочайшего повеления до 1846 г. содержался в одиночной камере в крепости, затем был отправлен под строгий надзор полиции в Томск, который ему было разрешено покинуть после амнистии декабристов в 1856 г. Немотивированное изменение наказания и длительное содержание в одиночке дали современникам и исследователям повод для разнообразных предположений. Неоднократно высказывалась версия о причастности к этому Сперанского, якобы желавшего таким образом скрыть свои связи с тайным обществом.

[xii] В литературе, посвященной Батенкову, упоминание о подобном свидании не встречается.

[xiii] Намек на происхождение Сперанского, который был сыном сельского священника и получил образование в духовной семинарии.

Оцифровка и вычитка -  Константин Дегтярев, 2004

Текст соответствует изданию:
Э.И. Стогов. «Записки жандармского штаб-офицера эпохи Николая I». М.: Индрик, 2003
© Составление и подготовка текста, Е.Н. Мухина, 2003
© Московский гос. университет, 2003

© Издательство Индрик, 2003

Hosted by uCoz